Позже он начнет бояться и собственной смерти, предчувствуя ее, но по совсем иной причине. Жонас знал о неприятии Луизой сексуальности, которая, он чувствовал, прорастала в нем и мало-помалу лепила его характер. Несмотря на все усилия скрыть ее в самой глубине своего существа, похоронить, замаскировать иллюзиями и притворством, Жонас порой чувствовал, что мать улавливает что-то в этой черноте, словно шарит ощупью впотьмах, силясь угадать очертания предмета, который был ей противен. И, пусть на краткий миг, Жонас ощущал тогда, как она шарахается, отворачивается от того, на что неумолимо указывает ей инстинкт, острый глаз матери, отталкиваемая сомнением, страхом перед тем, что может обнаружить. Это чувство было у Жонаса с самого раннего детства, и он рос в постоянном обмане, вечно обуздывая мысль о своей нечестности по отношению к Луизе, а потом и другую, о врожденной пагубе, с которой он бессилен был бороться и которая делала его существом недостойным и порочным. Когда Жонасу задавали вопрос о его будущем, он отвечал, как любой другой мальчик его лет, и никто не подозревал, что на самом деле он и помыслить не мог загадывать дальше настоящего, как бы все время откладывая на потом момент рокового наказания, смерти, карающей, искупительной, которая поразит его в одночасье и сотрет написанную ему на роду ошибку. С годами это прошло, но Жонас не переставал удивляться, что достиг тех возрастов жизни, которые ребенком мог представлять себе лишь злополучными. В отличие от Фабриса он выкарабкался, и, как у всех, кто пережил своих близких, удивление, что он все еще жив, окрасилось горьким чувством вины за то, что жизнь пощадила его без причины. И накатывающей временами, словно глоток спасительного, с жадностью вдыхаемого воздуха, радостью от того, что он есть вопреки всему.
– …Как от нелюбви, – говорила Надя, первые ее слова он прослушал. – Поворот в нашей жизни, которого мы не замечаем, когда перестаем существовать до срока. Отрешаемся от всего. Мы из тех, кто остается.
Она посвятила свою жизнь завоеванию тела, которое ей не принадлежало, и говорила, что ей уже слишком поздно на закате жизни полюбить кого-то еще. Надя лгала и лелеяла свое ожидание как единственную вероятность счастья в этом мире, но Жонас молчал. Перед ними поставили тарелки. Они принялись за еду. Надя выглядела пришибленной. Она закурила новую сигарету, закусила фильтр, и Жонас подумал, что в ней сохранилась эта африканская гордость, это упрямство, никогда не позволяющее выдать свою слабость. Он позавидовал ей, хотел протянуть руку над столом и взять Надину ладонь жестом нежности, но она отстранилась и обернула лицо к площади. Когда она постучала пальцем по своей сигарете, столбик пепла полетел на асфальт.
– Что-то не так? – спросил Жонас.
– Что ты хочешь сказать? Все хорошо.
Она с раздражением вскинула на него глаза. Он не стал искать слов, которые успокоили бы ее, и откинулся на спинку стула. Картины прошлого накладывались друг на друга так бессвязно, что, казалось, составляли лишь одну: Фанни на пляже, ее загорелая кожа в капельках воды. Черная лайкра купальника чеканит юную плоть. Тем же летом Арман красит лодку, пот из-под мышек течет по бокам, и солнце палит нещадно. Оранжевая краска отражается и дрожит в другой картине, на воде глубокой синевы. Жонас упрашивает Фабриса высказать вслух свой самый тайный фантазм, о чем он думает, мастурбируя, и Фабрис отвечает: «Я думаю обо всем, только не о тебе», – и слова эти в его устах – слова любви. Запах пластика в пустой кухне, зимний свет. Изгиб естества Хишама в его руках, слова, которые он шепчет ему на ухо и смысл которых теряется во времени. Ни на что не похожий запах тел на пляже у кромки воды, этих людей, бросающихся в море, их тяжелого дыхания. Столько других картин, каждая схвачена случайно, и все вместе составляют его жизнь. Жонас хотел бы придать ей цельность, соединить эти минуты, достичь гармонии, которая оправдала бы его присутствие за столом Нади, в этот самый день, как конечный результат. Их жизнь, думал Жонас на террасе кафе, продолжала течь в неведении или безразличии к действительности окружающего мира. Это сожаление о том, что он не может жить полной жизнью, постоянно сталкиваясь с монотонной драмой повседневности, Жонас, казалось ему, носил в себе всегда. Да и не это ли сломило Фабриса, когда он угас? Эта вера в будущее, наивная убежденность в особой судьбе, уготованной им обоим? В то лето, однако, он поверил, что сможет вырваться из семейной клетки и открыть для себя возможность иного горизонта.
Рождение Леа тяжело далось Фанни. Каждые выходные Арман и Луиза навещали ее, и Жонас, последний из детей, еще живший с ними, сопровождал их. Луиза спешила насладиться его присутствием, зная, что скоро и он, в свою очередь, покинет их. Она, всегда считавшая отдых пустой тратой времени, теперь сама брала с собой купальные принадлежности. На обратном пути из Нима они останавливались на пляже Гран-Траверс. Песок тянулся на три километра узкой дикой полосой, где не было следов людей. В памяти Жонаса небо там было бледное, неотличимое от моря. Они неуклюже раздевались за полотенцем и натягивали купальники. При виде матери в таком наряде Жонас был вынужден смущенно отводить глаза, но Луиза не обращала внимания на неловкость сына, полная решимости сполна насладиться еще теплыми предвечерними часами. Она втыкала зонтик, доставала из пляжной сумки циновки, пахнувшие сеном, и хлопала ими в воздухе, чтобы расстелить на песке. Жонас стыдился белесой худобы своего тела, тоненьких рук и ног, отсутствующих мускулов. Арман раздевался запросто, привычный к посторонним взглядам на свою крепкую стать, хотя он старел и все больше обрастал жирком. Волосы на его груди седели и стали со временем гуще, но он сохранил массивную фигуру и налитые мышцы. Его кожа не боялась солнца, тогда как Жонасу приходилось уступать настояниям Луизы и подставлять ей спину, которую она мазала кремом для загара, крепко втирая его в лопатки.
– Ты белый, как простыня! – восклицала она.
Или, вдруг проникнувшись жалостью к такому тщедушному сыну:
– Да что же ты за мешок с костями, разве я плохо тебя кормлю?
Отец держался поодаль. Он наблюдал за ними, не говоря ни слова, и его молчание уязвляло Жонаса. Подростку хотелось, чтобы он ушел купаться, не дожидаясь его.
– Я тебя догоню, не стой тут.
Арман не отвечал, не пытался протестовать против упорства Луизы, еще больше выбеливавшей кожу Жонаса толстым слоем крема, который вскоре оставит за ним на поверхности воды жирную пленку. Одного присутствия отца хватало Жонасу в качестве порицания. Арман стоял, зарывшись пальцами ног в песок, уперев руки в бока. После того как Луиза наконец ложилась, Жонас был вынужден идти к морю бок о бок с отцом, и он ненавидел этот момент, когда оба не находили, что сказать друг другу, изображая фальшивую общность. Жонас ускорял шаг, чтобы обогнать его, и нырял в воду, пряча свое тело в волне.
Порой Арман бросал сыну вызов: доплыть, например, до далекого буйка, красную точку которого они различали временами на волнах. Он рвался вперед с мокрым лицом. Руки выплескивались из волн, спина скользила под водой, под бледной пеной. Жонас пытался следовать за ним, но быстро выдыхался и тревожно оглядывался через плечо в сторону пляжа и распластанного тела Луизы, бледного пятна на песке. Приставив руку козырьком к глазам, она смотрела на них и иногда им махала. Она неизменно корила их за то, что слишком далеко заплыли, но не сердилась. Эта игра была для нее выражением самоотверженности Армана и юношеской отваги Жонаса. Арман доплывал до буйка, скрывался среди волн, потом снова выныривал. Жонасу хотелось вернуться к Луизе, оставить отца в море, но его пленяла скорость, с которой Арман брал волны, и он плыл, не двигаясь с места, борясь с очередным приступом астмы и выплевывая воду, случайно попавшую в рот. За его спиной с пляжа доносились крики. Море искрилось, жгло глаза, и он щурился, не в силах оторваться от Армана, снова скрывавшегося под поверхностью воды. Когда он смотрел на удалившегося отца, было в этом какое-то экстатическое ожидание, которое Жонас ощущал в своей плоти, заставлявшее его терпеть одышку и оплеухи волн. Каждую минуту Арман мог исчезнуть, подхваченный течением. И никто, кроме него, Жонаса, ничего не увидит. Окружающая природа, вынашивая возможность смерти отца, зачаровывала его. Но Арман возвращался со сведенными от усилий руками и, посмеиваясь, в несколько гребков доплывал до берега. Вытянувшееся рядом с Луизой тело Армана блестело, когда Жонас наконец выбирался к ним.