– Это был твой брат, – сказала она, – Альбен. Он не придет сегодня вечером.
* * *
Есть своя динамика, своя жизнь у прошлого. Одни воспоминания рождают другие, и из этих кровосмесительных союзов вырастают небылицы.
* * *
Солнце палило без различия кожу, камни, блестящую поверхность канала, сгущая и электризуя воздух. Все казалось неосязаемым, словно виделось сквозь толщу необработанного стекла. Недвижимое и живое сливались в смутную гризайль для того, кто не пытался сфокусировать свое внимание. Жонас шел тяжело, потому что мысль об ужине вновь не давала ему покоя, и было такое чувство, будто он тащит по городу непосильный груз. Ткань его рубашки, промокшая от пота, местами казалась серой и липла к коже. Затылок покраснел. Солнце стекало по нему, как по фасадам. Дрожь пробегала порой вокруг, по коже шеи. Он не был уверен, что хочет пообедать в обществе Нади. Как дурной сон может окрасить утро смутным страхом, так и у Жонаса осталось послевкусие от его воспоминаний.
Они условились встретиться на площади Аристида Бриана, и Жонас, усевшись на скамейку, пробегал взглядом накатывающие волны прохожих, но не находил в них Надю. Свет падал клочьями сквозь ветви деревьев, играл на крыше музыкального киоска, змеился вокруг столбов. Поодаль, на детской площадке, окруженной синтетическим газоном, несколько детей без особого рвения карабкались на железные стойки в желто-зеленую полоску. Скрипела карусель в запахе жареных колбасок из соседней палатки. Возле кустов терна и пальм на краю площади свидетель Иеговы пытался привлечь внимание прохожих плакатом:
Завтра покажется вам:
а) лучезарным
б) незначительным
в) гибельным.
Жонас познакомился с Надей здесь же, в начале зимы. Площадь, теперь залитая летним солнцем, казалась ему близкой и в то же время очень далекой от того пространства, исхлестанного тогда ветром с моря. Временами, помнилось Жонасу, листья кленов, устилавшие площадь, взмывали вверх, кружились, летели. Прохожие кутали лица в шарфы, прячась под толстыми пальто. Среди них шла и Надя в одном из своих неизменных бубу
[21]. У нее были короткие курчавые волосы. Кожа рук сухая, тело длинное и мускулистое. Надя – это было не настоящее ее имя. Она попросила у Жонаса сигарету – на площади в этот летний день, спустя годы, он так и не мог припомнить, почему она здесь оказалась, – и они покурили вместе, выдыхая дым, который тут же уносил порыв ветра. Было безумием думать, что та Надя, привидевшаяся ему мужчиной в бубу, и женщина, которая шла теперь к нему через площадь, выставив напоказ свое пышное, цвета черного дерева тело, – один и тот же человек. Только пестрота ее одеяний отзывалась в Жонасе, позволяя ему сопоставить одно с другим, да воспоминание о долгих мытарствах, в которых он был ее спутником, – пути ее преображения. Жонас встал, и Надя пылко поцеловала его.
– Счастлива тебя видеть. Сядем скорее, неважно, где, вот хоть здесь.
Гормональное лечение смягчило ее голос. У нее осталась гематома на шее, там, где было адамово яблоко. Легкое облачко на темной коже. Она взяла Жонаса под руку и повела на террасу кафе, где они сели, и все это время возбужденно говорила, не обращая внимания на то, как трудно ему уловить смысл ее слов. Посетители уставились на них, привлеченные исходившей от Нади двойственностью. Официант принял у них заказ и поставил на столик два бокала белого вина. Жонас с удивлением ощутил под пальцами испарину на округлости бокала.
– Именно это, – говорила Надя, – мне здесь невыносимо, этот фольклор, эти неаполитанские домики, старые морские волки, ошивающиеся без дела на набережных…
Жонас улыбался, ему были не в новинку эти жалобы. Он знал, что Надя никогда не сможет покинуть Сет. Как и у многих других, ее отношения с городом были сотканы из разочарования и нежности.
Солнце в зените играло на разноцветных зонтиках, и Жонас представлял себе море, мерцающий простор, поле льда, на котором похрустывают выступающие углы скал. Амфитеатр
[22] встал перед его мысленным взором – суровая громада, открытая всем ветрам. Этой ли картиной, подумалось Жонасу, закончилась жизнь Леа? Время превратило эту догадку в убеждение. Он не мог без внутреннего протеста думать об этом виде Сета. Но почему он не может успокоиться, пока не соберет воедино разрозненные обрывки прошлого, которое предпочел бы забыть?
– Ты меня слушаешь или что? – спросила наконец Надя.
– Извини, дело в сегодняшнем ужине. Не могу думать ни о чем другом.
– Я видела твою мать в городе сегодня утром. У меня просто сердце разрывается, эта женщина выглядит такой печальной. Как она поживает?
– Хорошо, думаю, что хорошо. Мы все удивляемся, она перенесла смерть Армана лучше, чем мы боялись.
– Мы всегда недооцениваем способность людей переживать уход близких.
Жонас пожал плечами:
– Я давно оставил попытки понять природу их отношений. Смерть отца была, наверно, лучшим, что могло случиться с ней. С нами.
Ему часто приходило в голову, что не могло быть иначе, дольше. Но Жонас тотчас ощущал всю тяжесть этого отсутствия. Надя достала из сумки пачку сигарет, закурила и нахмурилась:
– Боюсь, что мы вступили, сами того не замечая, в возраст похорон.
Фильтра ее сигареты не было видно в пухлых губах. Но ведь есть Хишам, подумал Жонас и ухватился за мысль, что сумел все же что-то построить, эти отношения, которые жили вопреки разрывам, разлукам, уходам, а потом и смертям вокруг них. Вопреки смерти Фабриса. Был ли он обязан Луизе и Арману этим упорством, с которым выстраивал историю, своей верностью Хишаму? В то время как все отдаляло их друг от друга, его родители не расстались, готовые скорее смириться с крушением собственных жизней, чем признать крах своего брака. Жонасу было знакомо одиночество, в котором томилась Надя.
– Я иду подо льдом замерзшего озера, – призналась она ему однажды вечером, когда они были пьяны. – Я вижу сквозь лед, но смутно. Различаю тени, очертания, которые мне знакомы, но я все равно от них далека. А потом иногда случается полынья. Мне удается вынырнуть, вдохнуть. Это может быть ощущение, или это можешь быть ты, Жонас. Что-то или кто-то возвращает меня к жизни, я чувствую себя живой, я живу, но все это так… мимолетно.
Она изнуряла себя на набережных, на паркингах вдоль канала и у вокзала, ночами, окутанными запахами асфальта и нефти, одалживая чувства, любовь по сходной цене, безымянным и пристыженным отцам семейств, которые брали ее на капоте машины. Потом была эта наркоша, в которую она влюбилась, не обращая внимания на пурпур ее рук и ляжек, и которую нашла лежащей в ванне с пеной на губах. Образ тела, слившегося с эмалью, наложился в сознании Жонаса на одно из последних воспоминаний о Фабрисе, и он увидел себя в то же время ребенком подле Луизы. Его повергала в ужас мысль, что на нее обрушится беда, ибо счастье, подаренное ее присутствием, и ее абсолютная любовь не могли длиться: их должен был уравновесить рок. Так, если Луизе случалось заболеть, Жонас больше не жил, уверенный, что болезнь – будь то даже легкое недомогание – неизбежно сведет ее в могилу. И когда из спальни или ванной, если она была там одна, до него доносился незнакомый шум, он скатывался по лестнице и бежал к ней, заранее потрясенный мыслью найти ее мертвой. Она просто что-то уронила, бросила душевую насадку в ванну или слишком сильно хлопнула дверью и по-доброму посмеивалась над сыном. Унижение от его излишней услужливости казалось Жонасу в тысячу раз предпочтительнее драмы, которой, сама того не зная, Луиза, быть может, только что избежала, и его переполняла любовь к наготе матери, к округлостям ее тела.