– Я хотела уберечь тебя как можно дольше.
Дочь напряглась, едва заметно, но близость их обнявшихся тел сказала Луизе, что ничего не выйдет. Слишком поздно, она уже не будет услышана. Фанни тронула эта женщина, внезапно постаревшая под бременем сожалений. Она пообещала себе, обняв ее крепче, что ей никогда не придется признаться в своем поражении дочери, которую, быть может, она тоже однажды обнимет.
– Полно, мама, не усердствуй так. Не переживай, – со смехом сказала Фанни, сознавая, что смеется над ней.
Луиза вспомнила, что свет был другим: день стоял серый, с тяжелым небом, и они замерли в кухне, боясь не найти слов, что разлучили бы их тела. Не было больше ничего очевидного в их жестах. Их руки сжимали локоть, плечо, хотели удалиться друг от друга, разомкнуть их объятие. Луиза встала. В холле прислушалась, глядя на верх лестницы. Проникавший в слуховое окошко свет сбегал по ступенькам, разбивался об углы и скользил по стене. Тишина, тяжело навалившаяся на дом, заставила Луизу усомниться в присутствии дочери, в реальности их ссоры. Поколебавшись, она поднялась на второй этаж, нашла уснувшую Фанни и села рядом. Она не стала будить ее сразу и просто блуждала взглядом по стенам, потом по умиротворенному лицу Фанни. Наконец она положила ладонь ей на лоб. Фанни открыла глаза, уставилась на мать.
– Мне снился сон, – сказала она.
– Ты выглядела такой спокойной.
– Я была одновременно тобой, собой и Леа.
Луиза кивнула, продолжая поглаживать лоб Фанни, та не уклонялась. Некоторое время они не двигались, потом Фанни пригласила мать лечь рядом с ней. Луиза легла на бок, лицом к дочери. Обе испытали чувство близости в этом застывшем доме, в этой бледной комнате.
– Тебе больно? – спросила Фанни, погладив пальцем руку матери.
Сон что-то в ней открыл. Всматриваясь в лицо Луизы, она искала корень своей обиды в ее правильных чертах, хмуром лбе, морщинистых щеках. Какая-то неоформившаяся мысль, смутная уверенность давала ей повод думать, что произошло нечто, о чем она не сохранила никаких воспоминаний. Фанни шарила в памяти в поисках образа, который никак не давался, ускользая, стоило ей приблизиться. Это была, подумалось ей, тень, тронутая унижением, усталостью и отвращением. Что произошло, какую тайну хранила Луиза, след которой Фанни не отыскать? Прошлое было лабиринтом с темными извивами, непроглядными окольными ходами. В тот день, думала она, небо было голубое, такое голубое, что казалось белым, больно смотреть; палящее солнце пламенело над городом, и шум, людской гомон, поднимаясь, растворялся в патине неба. Но это ничего не давало Фанни, ничто не подтверждало подлинности того воспоминания, существование которого она заподозрила во сне. Это всплывшее нечто было вскормлено ее разочарованием и затаенной обидой на Луизу. Мать рядом с ней казалась кроткой, точно изнуренное животное, сытая близостью, которую давало соседство их тел, покров молчания над ними. Что сделала Луиза, что совершила, чтобы заслужить столь безапелляционное обвинение от своей дочери? В том ли дело, что она так отчаянно защищала Армана, покрывала его выходки, его жестокость? Память, предательница, играла на поверхности своих вод гипнотическими бликами, и Фанни чувствовала, что может в них затеряться. Не пережила ли она тысячу раз белизну неба на своей коже, гомон Сета, гнет солнца? Не была ли она, Фанни, жертвой иллюзии, этих недосказанностей, встречающихся в каждой жизни, которые память стремится заполнить, чтобы вновь обрести целостность? Упрекнув Луизу в ее слабости, Фанни хотела добиться признания: что же обрекло ребенка, которым она была? Тягостное чувство сдавило ей грудь, дыхание перехватило. Фанни отчетливо различала все складки и изгибы на ухе Луизы, впадинки ее зрачков, сеточку сосудов на перламутре глаза, бороздки морщин на шее.
– Однажды, – сказала мать, – я была в спальне, и ты села ко мне на кровать. Ты посмотрела на меня и сказала громко и отчетливо, что ты меня не любишь, со всей убежденностью, на какую была способна. Ты сидела, упершись кулачками в перину, и ждала моего ответа. Ты хотела сделать мне больно, ожидала, что я стану тебя умолять любить меня хоть немного. Я ответила тебе, что ты и не обязана меня любить, зато я буду любить тебя, что бы ни случилось. Что ты останешься моей девочкой. Ты была вне себя, что не смогла меня задеть, и выбежала из спальни.
– Я помню, что пережила эту сцену с Леа, когда для нее существовал только Матье.
Ощущение, которое испытала Фанни тогда, как будто рассеялось, оставив в ее сознании лишь легкий осадок печали.
– А если я скажу тебе сегодня, что не люблю тебя? Что никогда тебя не любила? Не смогла полюбить?
Луиза провела рукой по щеке Фанни. От ее кожи пахло чесноком, лавровым листом и одеколоном. Пурпурные вены сбегали по предплечьям, обвивая хрупкие косточки.
– Я отвечу тебе, наверно, то же, что сказала в тот день. Ты останешься моей девочкой, что бы ни случилось.
Теперь она улыбалась, и вдруг оказалось, что их история не имеет значения: были только они вдвоем, словно парящие в нетях, где ничто не в счет, кроме этой эфемерной близости. Луиза хотела покаяться в том, что не дотянула до того, чего ждала от нее Фанни. Но Фанни подумала, что пришло время рухнуть защитным барьерам. Зародившееся в ней сомнение насчет матери было началом новой жизни: неужели Фанни всегда будет преследовать это прошлое, глухое, пагубное, тень ее отца? Надо было все принять, все простить, даже то, чего она о Луизе не знала. Простить и Армана, и смерть Леа. Она почувствовала, что может, впервые в жизни, освободиться от дочери, от ее одежды в шкафах, закрыть альбомы с фотографиями. Ей это было даже – теперь она чувствовала – необходимо. Отпустить, отрешиться от Леа, благодаря Луизе, тому, что та с детства привила Фанни. Она взяла лицо матери в ладони, ощутила просевшую под пальцами кожу, невидимый пушок, каждую шероховатость этого кожного покрова и кости черепа под ним. Фанни не сжимала, но в своих ладонях она держала мать всю целиком, сознавая, что и она в свой черед уйдет. Фанни приблизила губы ко лбу, скулам, щекам Луизы. Страстно поцеловала закрытые глаза, крылья носа, подбородок и губы матери. Она целовала ее как любовница, смакуя соль ее пота на висках, вкус ее слюны между губ, которых ошеломленная Луиза не разжимала. На первом этаже зазвонил телефон. Они пропустили несколько звонков, но близость была нарушена, и Луиза сказала срывающимся голосом:
– Надо подойти.
Она встала с чувством, будто выпрастывается из постели, вновь погружаясь в действительность дома и предстоящего ужина. Отойдя на почтительное расстояние от дочери, она прислонилась к стене, чтобы перевести дыхание. Голова гудела, в глазах мелькало в ритме лихорадочного пульса. Луиза почувствовала себя освобожденной ртом, которым прикоснулась к ней Фанни. Этот рот, жадный, безумный, высосал желчь, снял с нее бремя. Фанни услышала шаги матери на лестнице, потом ее голос, не различая слов. Они обе, она это знала, только что пережили последний момент общности, и скоро она тоже встанет, покинет эту комнату, где не останется ничего, только пустота, бледный свет на покрывале, отпечаток их тел. Луиза вспомнит об этом, заправляя постель, потом, позже, когда будет входить в комнату. Их слова будут назойливо звучать у нее в ушах еще долго. Какая разница, что здесь произошло, подумала Фанни, надо смириться. Она услышала, как Луиза положила трубку, села на кровати, окинула взглядом комнату – и вышла. Внизу лестницы Луиза стояла неподвижно, держась рукой за грудь.