Луиза отвернулась, чуть помедлила и принялась искать широкую кастрюлю в стенном шкафу. Она прятала дрожащие руки. Она сама понимала, что не дала Фанни той же нежности, что мальчикам. Быть может, признала она в глубине души, она не любила ее так, как их. Но что она могла поделать? Так сложилось, она сама толком этого не понимала. Фанни выросла так быстро, так быстро стала независимой, в то время как Луиза думала прежде всего о том, чтобы защитить Жонаса. Ей казалось правильным, что он требует гораздо больше внимания. По-прежнему спиной к дочери, она поставила кастрюлю на газ и зажгла конфорки. Пламя распространило по кухне сладковатый запах, и она оперлась о край плиты, чувствуя себя разбитой, раздавленной. Она не могла выразить в двух словах всю сложность своих отношений с Арманом, объяснить, какой выбор она была вынуждена делать, как отреклась от Альбена, когда отец украл его у нее. О разводе нечего было и думать. Луиза была привержена своему видению семьи, знала, что совместная жизнь требует уступок, и не жалела об этом. Она налила в кастрюлю немного масла, и оно зашипело на металлическом дне. Луиза помнила Фанни. Она сохранила чудесные воспоминания о дочери. Маленькое синее платье, которое она надела в первый учебный день, удалялось по школьному двору и исчезало в подвижной массе других детей. Вода с уксусом, которой она поливала после купания ее длинные черные волосы. Та зима, в которую Фанни нашла мертвую птицу, когда они шли по пляжу, закутанные в теплые пальто. Они уже не чувствовали пальцев, копая ямку в затвердевшем песке, и вдруг Фанни остановилась, подняла свое круглое личико к матери и спросила ее: я тоже умру?
Луиза села и ничего не сказала. Они заворачивали фарш в тонкие ломтики сала и скалывали зубочистками, потом Луиза выложила рулетики на дно кастрюли, где они начали подрагивать. Было жарко, снова вышло солнце, и их лбы блестели от пота. Они чистили морковь. Сновали ножи, и очистки мерно падали один за другим.
– Дай я сама, – сказала Фанни.
Глядя на осунувшееся лицо матери, она поняла, что ей легко будет одержать верх. Ей не хотелось унизить ее, но было необходимо, чтобы она поняла, что ее поступки, совершенные в прошлом по равнодушию или легкомыслию, сказались на жизни дочери. Недостаточно было, чтобы Луиза признала свою ошибку, она должна была искупить ее, и это желание материализовалось в кухне, где дневной свет лизал ставни и нагревал старое дерево, источавшее слабый душок растворителя, который рассеивался в запахах стряпни. Послеполуденное солнце осеняло стол, ложилось пятнами на лицо Луизы, и этот свет прогнал жалость, которую только что испытала Фанни.
– Сегодня утром, – сказала она, – я вспомнила тот день, когда мы ходили на пляж. Ты велела мне присматривать за Жонасом, но я отошла, и он забрался на каменную косу. Там были этот мужчина, иностранец, и его сын.
Луиза, которой пригрезилось то же самое, когда она задремала в гостиной, с точностью помнила этот день. Она-то думала, что ее дети не сохранили никаких воспоминаний о встрече с лондонцем. Она вновь ощутила руку на своем бедре, и Фанни в который раз почувствовала ее волнение. Было бы куда как легко выдать этот секрет, на столько лет наложивший печать на то мгновение. Хватило бы одного слова, и это слово жгло рот Фанни раскаленной лавой, жаждало растечься в тепле кухни и пробить напускное, за которым пряталась Луиза. Ибо за видимым проворством матери и ее упорным желанием собрать их на этот ужин Фанни угадывала женщину, которую хотела обнажить, сорвать с нее оболочку времени, ее усталой плоти, безнаказанности возраста. Фанни видела ее насквозь, презренную, эгоистичную, и ей хотелось ранить ее, пригнуть к земле, унизить. Луиза, уверенная, что она одна знает правду о том дне на пляже, встретила взгляд дочери, и гнев и трепет в том самом бедре сделали ее сильнее настолько, что на языке завертелось признание, какому искушению она уступила бы, не ускользни Жонас из-под надзора Фанни. Да, думала Луиза, она расскажет ей об этой длинной, белой и мягкой руке, которой она готова была дать погрузиться в свое лоно. Эта ласка, которой бы она отдалась, сказалась бы на ее жизни так, как она и не предполагала. Быть может, она освободила бы ее от материнской ноши и сделала, хоть на миг, женщиной, которая годы спустя снесла бы, не дрогнув, обвинения дочери? Желание распаляло гордость Луизы. Мужчина пришел к ней и коснулся ее тела. Она была желанна в том возрасте, когда Фанни уже стала такой блеклой и погасшей. Луизу не вводило в заблуждение напускное. Она давно почувствовала эту чуждость, которую Матье и Фанни так упорно скрывали. Она не сомневалась, что у ее зятя есть связь на стороне, а дочь для нее была из тех жен, которых легко обманывать, – она питала к ним смутное пренебрежение, презирая в других то, чего часто страшилась сама.
Луиза поколебалась, но промолчала. Не подобало ей чернить еще больше память Армана, она должна была защищать ее, не открывая детям изъянов их отношений, и боже упаси показаться в глазах дочери легкомысленной женщиной. Фанни ничего не знала о той, что была ее матерью, о ее былых мечтах, смутных желаниях, безумных любовях и об ее жизни без больших дел, которым она хотела когда-то себя посвятить. Об этой тысяче жизней, от которых Луиза отказалась ради Армана и детей, судивших ее теперь в лице ее дочери, сидящей за кухонным столом, Фанни никогда ничего не узнает.
– И ты побежала за Жонасом на косу, а когда нашла его, ударила меня по лицу. Так, что я упала. У тебя по ноге текла кровь. Ты поранилась о камни.
Фанни замолчала. Она собиралась смутить мать, и вдруг воспоминание сосредоточилось на ничтожной детали, казалось, вместившей в себя весь пляж: капелька крови, окаймленная песком, точно драгоценность, обреченная раствориться, которую видела она одна и в которой угадала или нафантазировала Луизу мраморным колоссом. Фанни отвела глаза. Шипение масла в кастрюле и гудение газовой горелки сгущали тишину. Воспоминание о Луизе неизбежно вернуло ее к Леа, но никакая капля крови никогда не могла уменьшить ее скорбь.
Луиза заговорила, бросая слова на ветер:
– Ты можешь упрекать меня в несправедливости, Фанни. Ничего не поделаешь, взрослые могут сказать или сделать что-то такое, что преследует детей всю жизнь, и сами об этом не знают.
Она увидела перед собой ферму в Севеннах, большую медную лохань, которую наполняли раз в неделю и перед которой мать раздевала для купания братьев и сестер без различия, невзирая на пушок, темнеющий на бледных губах ее лона и под мышками и уже зрелые груди. Ей вспомнилась зарождающаяся похоть в глазах братьев, когда она должна была погрузиться, в свою очередь, в воду, уже остывшую и почерневшую от грязи всей семьи. Образ Леа замкнул Фанни на этом видении Луизы, до сих пор забытом, и она ничего не услышала.
– Я не должна была отвечать за Жонаса и за твою невнимательность.
Она все же боялась обидеть Луизу, разрываясь между своими убеждениями и любовью, которую, несмотря ни на что, питала к ней. Горькая мысль, что Леа, в свою очередь, однажды объявила бы ее в чем-то виноватой, поколебала ее решимость.
– Я, может быть, мало любила тебя, – сказала Луиза, – но я любила тебя, как умела. Чего ты ждешь от меня теперь? Тебе мало, что я признаю, принимаю твои упреки?