Луиза встала, накинула халат, надела тапочки, стоявшие в изножье кровати, потом застелила простыни и одеяла, разгладила как могла перину. Она не замечала больше комнаты вокруг, серости тесных стен, грубых петель бежевого коврового покрытия; это была обветшалая комната с потемневшими обоями, где в каждой полосе дневного света она представала как в декоре поляроида. Пальцы ее стали похожи на когти хищной птицы. Луиза вспомнила, как Арман вытаскивал одного за другим детей из их постели. Он сурово корил ее за попустительство:
– Я не хочу, чтобы мои парни росли у маминой юбки.
Он вошел в спальню, недоступный в своем молчании моряка – Луиза называла так непроницаемость, в которой он так часто замыкался, и не было никакой возможности до него достучаться, – подошел к кровати и, яростно срывая простыни, пытался наугад схватить ручки или ножки детей. Те сначала смеялись, и она вместе с ними, думая, что это такая игра, но Луиза умолкла, потому что ей было знакомо то, чего дети еще не знали: неподвижное лицо Армана. Это часто случалось за время их совместной жизни, когда ее муж отсутствовал, находясь рядом. Его характер менялся. Как океан, думала она. Он мрачнел, и, казалось, отлив уносил его далеко от телесной оболочки. Рядом оставалась лишь кора, его пустой и упрямый взгляд. Приходилось дожидаться прилива, когда снова появлялся хорошо знакомый муж и отец.
Сцена, которую заново переживала Луиза, поправляя простыни на постели, была одним из таких моментов, когда вместо Армана остался этот человек-кора. Дети поняли, что Арман действительно хочет схватить их, как только она перестала смеяться и непривычным тоном произнесла имя их отца в тщетной надежде его умиротворить. Его широкие шершавые руки добрались до Альбена и Жонаса и вытащили их из постели. Луизе была хорошо знакома хватка этих жестких рук. Она знала их то похотливыми, то властными, и грубость их жестов на гладкой белизне детских ручек и ножек повергла ее в растерянность. Арман вытащил детей в коридор, и они разошлись по своим комнатам; ненависть отца вздувала их узенькие торсы, руки покрылись пятнами от следов его пальцев.
– Неслухи, – сказал Арман, – пороли их мало…
Когда Луиза заканчивала заправлять постель, тревога схватила ее за горло. Арман встал между нею и детьми. Хоть его уже не было на свете, он все равно оставался между ними неодолимым препятствием. Для нее, однако, было немыслимо ограничить своего супруга той ролью, к которой, например, Жонас свел память об отце. Арман был человеком необычным. Луиза не претендовала на то, что знала его. Они жили рядом, деля на самом деле лишь краткие мгновения, мимолетные проблески, объединявшие их. Так могла ли она утверждать, что знала, кто такой Арман? Луизе хотелось верить, что образ, наиболее близкий к человеку, которым он был, находился на слиянии их общих воспоминаний, ее и детей, но, быть может, никто из них так и не постиг Армана.
Застелив постель, она постояла в изножье кровати, рассматривая комнату; пальцы ее были согнуты и почти касались ладоней. Все здесь застыло, ей казалось, что переставить ту или иную безделушку на той или иной этажерке потребовало бы усилия, на которое она была неспособна, независимо от скрутившего ее артроза. У нее не было больше сил бороться с домом, подчинять его своей воле. Покинуть спальню этим утром значило нырнуть в жизнь, не отталкивать больше от себя близость ужина и заняться приготовлениями, проявив волю матери, готовой прыгнуть выше головы, чтобы принять своих близких. Луиза с точностью представляла себе предстоящий вечер еще до прихода детей. Фонарь над крыльцом окружит ее рыжим ореолом. Она будет прятать руки, держать их за спиной, чтобы они не увидели, как покраснели ее пальцы. Будет стоять, крепкая и статная, в круге света на полу, на шахматном порядке плитки. Они придут один за другим или, может быть, все сразу. Вразброд, как каждая из их жизней, или собранные вместе по прихоти их пунктуальности. Она хотела, чтобы они пришли именно так, верная тем мгновениям, что так редко их объединяли. Они пойдут к ней, ее дети, ее плоть, ее еще не прожитые жизни. Ее взгляд окутает их благостью. Гравий аллеи зашуршит под их шагами, и они, убаюканные своими иллюзиями, почувствуют, как ее любовь сгущает ночь и окружает их сердца. Она подумает: Неужели мне не удалось защитить обломки их жизней? Неужели я, как все матери, проиграла? Но она улыбнется, сознавая себя в золотом ореоле, окутавшем ее плечи, чтобы еще раз они сочли ее несокрушимой.
Жонас
Накануне, когда он говорил с матерью по телефону, у него и в мыслях не было, чтобы они с Хишамом уклонились от этого ужина. Он исполнял этот долг из страха ее обидеть, но всегда боялся того мига, когда вся семья садилась за стол в отсутствие отца. Они разыгрывали спектакль единения, и каждый из кожи вон лез, чтобы показать себя в самом лучшем, самом неверном свете. О нем они старались не говорить, и Жонас не знал, хранят ли они молчание из уважения к горю Луизы или боясь того, что могут открыть об Армане.
Хишам был в ванной. Вода журчала о поддон душевой кабины. Жонас больше не мог уснуть и следовал по воображаемой линии вдоль торса, потом живота Хишама, туда, куда лилась вода, обжигая кожу. Когда он думал о нем, на картинку всегда накладывалось воспоминание о Фабрисе. Это утро не стало исключением. День пройдет так: Хишам отправится в свой кабинет, потом совершит утренний обход пациентов. Жонас пойдет на озеро брать пробы. Оба знали, что вечером они ужинают у матери Жонаса. Будут его брат Альбен, Фанни, старшая сестра, их мужья-жены и дети.
Хишам, как обычно, не выказал никакого недовольства, когда Жонас сказал ему про ужин. Это чуточку вялое благодушие тронуло его с их первой встречи, когда Хишам вошел в ту больничную палату. Чуждый их прошлому, он никого не судил, ни на кого не держал зла, он вошел в их круг непринужденно и с неподдельной радостью. Почему же тогда Жонасу казалось, что они – полная противоположность семье? Среди своих родных больше, чем с кем-либо, он ощущал дистанцию, разобщающую людей, и ему было невыносимо, что Хишам не разделял это чувство. В том ли дело, что они такие разные, или виной была тень отца, всегда нависавшая над ними, таившаяся в них? Они все знали, как терзал их Арман, но знали и то, как каждый из них стремился, на свой манер, поднять знамя его отцовства или избавиться от него, хоть никому это так и не удалось.
При его жизни, возвращаясь с одного обеда, Жонас укорил Хишама за усилия снискать любовь его отца. Он не хотел ни о чем ему говорить, не объяснял ничего, что выглядело бы, облеченное в слова, пафосным или жалким, но то, что казалось ему заискиванием – а на самом деле было лишь формой доброжелательности, – претило.
– Ты ему не сын, – сказал тогда Жонас. – Поверь мне, сын у него один, и он не способен дать то, чего ты ждешь от него. Этот человек вообще ничего не способен дать. Никому. Ни на что нельзя надеяться от Армана, мой отец всегда был полной противоположностью тому человеку, которым он кажется сегодня.
Сыном, о котором он говорил, был Альбен. Хишам кивнул, хоть и понимал, что Жонас хочет его задеть:
– Не проси меня судить его за то, чего я о нем не знаю.
Была в Хишаме эта прямота, которой у Жонаса никогда не будет. События его обтекали, вещи обретали очевидность, и Жонасу случалось его за это ненавидеть.