Заполняя пустоту, что оставлял Арман, уходя в море, где он силился сделать из Альбена моряка и свое подобие, Луиза не пасовала ни перед каким трудом. В свободные от работы на рынке часы она чинила одежду для швейной мастерской в старом центре. Дома готовила еду всегда вовремя, стирала белье, выбивала вывешенные за окно одеяла, натирала воском полы и мебель. Когда же ей наконец открывалась пустота дома, она цеплялась за присутствие Жонаса. Предчувствовала ли она, никогда себе в этом не признаваясь, непохожесть сына на других? Ее волновала его чувствительность, любовь, которую он без конца выказывал ей. Он от рождения был чудиком, не в меру впечатлительным, и она поддерживала это в нем, предвосхищая каждое его желание, каждую потребность. Важнее всего на свете была для нее забота о нем. Жонас был ее мальчиком, ее малышом, худеньким, угловатым ребенком с прозрачной кожей, с узкой и впалой грудью, который, казалось, не выживет без ее опеки. Они так и оставались одним существом, любителем одиночества и отчасти фантазером. Учителей Жонаса тревожила его невнимательность, но Луизе нравилось, что он такой особенный, и она всегда слушала их нотации вполуха. Она даже смотрела на них свысока, презирая их зашоренность, уверенная, что знает его куда лучше. Она любила его именно за то, что отличало его от ровесников. Спустя годы, когда Жонас станет так далек от нее, она будет страдать от того, что больше не понимает его, непреклонно отталкивающего все ее попытки сближения.
На площади Леона Блюма она вспомнила одно лето, когда Жонасу было не больше девяти. Они смотрели телевизор в гостиной; голова сына лежала у нее на коленях, и они следили без особого интереса за выпуском новостей, в котором сообщали об отмене антигомосексуального законодательства по инициативе Бадинтера
[14]. В репортаже показывали мужчин, которые бесстыдно обнимались, целовались взасос и требовали свободы своей ориентации. Говорили и об эпидемии, косившей ряды сообщества. Луиза ощутила прилив жара, мурашки в руке, лежавшей на плече Жонаса, хоть и не могла ясно определить стеснившее грудь чувство, какой-то страх, дурное предзнаменование: возможно ли, что ее сын станет таким, что он будет обречен умереть от постыдной болезни?
– Никогда такого не делай, это отвратительно, – сказала она.
Жонас обернул к ней смущенное лицо, и Луиза поспешила переключить канал, тотчас укорив себя за то, что огорчила сына. Она отогнала от себя тревоги. Подозрение это с тех пор ни разу не шевельнулось в ней. По крайней мере, ни разу больше оно не оформилось так отчетливо, даже когда Жонас юношей не обращал внимания на девушек или, позже, совсем оторвался от семьи. Но, при неизменности любви к своему дитяти, на нее накатывал порой безотчетный гнев: она смотрела, как Жонас играет на улице, катается на трехколесном велосипеде, бегает с братом или чужими детьми, и вдруг мысль, что он живет без нее, делит что-то с другими, становилась ей невыносима. Все было за то, чтобы ей, безмятежной и довольной, видеть сына счастливым, но она не могла совладать с этим глубоким раздражением, этим зудом, словно нетерпением в руках и ногах, которому всегда в конце концов уступала. Луиза была убеждена, что Жонасу никто не нужен, поскольку у него есть она. И тогда она звала его, отрывала от игр и говорила ему иногда, лихорадочно сжимая его руки в своих:
– Мы с тобой классная команда, ты и я, верно?
Она пережила известие о его гомосексуальности как свой провал, со жгучей болью и уверенностью, что не знала по-настоящему своего сына и попусту потратила годы с ним в поисках понимания, отрицая очевидное. Потом появилось чувство вины; Арман возложил на нее всю ответственность:
– Не будь ты такой дурой-мамашей, не было бы у нас теперь окаянного пидора в семье.
Но Луиза была свободна от этого бремени сейчас, сидя на скамейке в Сете, поставив сумки с продуктами рядом с собой. Она сделала выбор: принимать все в своих детях, и для этого ей надо было понять, что они не отвечают тому, чего когда-то, неразумно и эгоистично, она для них пожелала. Уход Армана, поневоле признавала Луиза, ей в этом помог. Он умер, оставив ее в этой двойственности. Луиза наконец поднялась и пошла своей дорогой.
И потом, подумалось ей, Хишама она любила. Он был теперь таким же членом их семьи, как и оба ее сына.
Жонас
Они с Самюэлем выловили два десятка устриц и два кило мидий. Они молча шли по воде, привычные к присутствию друг друга и звукам озера. Жонас думал о своем, глядя на золотые прожилки, плюмаж трав, полет цапли. Рассвет охватил пламенем растительность, блики играли на пурпурной воде. Трамонтана пригибала высокую траву, и Жонас вздрогнул, взбодренный соленым воздухом. Камыши покачивали головками и серебристыми перьями, листья шелестели, и воздух наполнялся их дыханием. Самюэль и Жонас не разговаривали, зная, каждый на собственном опыте, хмель, охватывавший их на озере.
Жонас вспоминал свое детство, запах асфальта на улицах Сета под летним солнцем. Первые всплески гордости, когда он ответил на призыв комитета против репрессий по гомосексуальности, и острое облегчение от того, что смог назвать то, что чувствовал в себе, уверенность в своей принадлежности к сообществу, хоть и непостижимому, но на самом деле существовавшему. Колыхание света в салоне машины на автостраде в те редкие дни, когда они уезжали отдыхать. Запах бензина на заправке, где неоновые огни вспарывают тьму. Зуд в ногах на поле под паром. Окно, открытое в ночь, и шум самолета, тающий вдали. Появление СПИДа, заголовок в газете: «Эпидемия рака геев», и мысль, что и его рано или поздно настигнет болезнь. Голубой отсвет жилки на лбу Армана, когда он сердится, запах сока фиговых деревьев и концерт цикад. Влажная кожа Луизы, душок пота и крема для тела, когда он обнимает ее. Оглушительные раскаты грозы. Пестрый кусочек Берлинской стены в пластиковом пакете, переходящий из рук в руки на школьном дворе. Запах города, разливающийся в стуке проливного дождя. Дневной сон, из которого вырывают его игры Альбена и Фанни, и Жонас знает, что они живы и рядом с ним. Вечера на крышах автобусных остановок, под огромным сводом, в сладковатом запахе от двигателей мопедов, остывающих внизу. И смех, никогда не перестающий отдаваться эхом и разноситься в их жизнях. Эти воспоминания были подвижным калейдоскопом, в котором Жонас видел себя, мгновения и ощущения, из которых он состоял.
* * *
Фанни, встретив Матье, отдалилась от семьи. Двенадцать лет отделяли ее от Жонаса, никогда они не были особенно близки, и она окончательно стала чужачкой, которую Жонас вновь обрел только после смерти Леа, разделив ее скорбь. Альбен с годами приобрел суровость моряка. С братом он не церемонился и продолжал верить, что их отец не всегда был тем человеком, главной чертой характера которого оставалось в памяти Жонаса небрежение. Жонас забывался, грезя о том, как они когда-то вместе слушали этапы «Ромового рейса». Случалось иногда, что Арман отвлекался от терзаний, известных ему одному, и снова становился заботливым отцом. Семья уже привыкла к этим переменам и надеялась на них. Когда, возвращаясь с ловли, Арман переступал порог, Луиза и дети оценивали его настроение. Жонас видел, как явно менялась его мать. Он чувствовал ее радость, непривычную томность движений. Ее плоть вновь брала верх над домом, над семьей, и та, что была всем нутром предана своему младшенькому, из кожи вон лезла, чтобы покорить Армана. Жонас страдал, видя ее всецело настроенной на волну отца. Он прижимался к нему, пытаясь завладеть его вниманием, потому что быть любимым Арманом казалось ему единственным способом вернуть себе Луизу. Когда Арман наконец брал его на руки, Жонас восстанавливал эти им одним принадлежавшие узы, связывавшие его с матерью, а та, безмерно счастливая, что муж заинтересовался их сыном, пустяками силилась снискать для него благосклонность отца.