Спенсер заметил искру в глазах Уинстона, его насмешливую улыбку – тонкую трещинку в горном хребте, который их разделял.
– В каком смысле? – спросил он.
– Зачем большинство людей ходят в кино? Ради развлечения, правильно? Может, еще научиться чему-то. Но большинство придурков хотят угадать, кто этот сраный киллер. И всегда это один и тот же человек.
– Кто?
– Конечно, ублюдок, которого ты меньше всех подозреваешь.
– А вы зачем идете? Зачем тратить деньги?
– Даже не знаю. Когда я был ребенком, ходил смотреть на сиськи кинозвезд. Сейчас фильмы настолько плохие, что они лишают даже этого простого удовольствия.
– Как это?
– Ну, сидишь ты, в одной руке попкорн, в другой газировка. Ждешь, ждешь, смотришь на часы и думаешь: «Сорок пять минут прошло, и эта сука не показывает сиськи! Дерьмо киношка». А если она покажет сиськи раньше сорока пяти минут, то кино полное говно.
– Так выходит, любой фильм плохой, если в главной роли там женщина?
– Кроме «Никиты». Ну, некоторые старые с Натали Вуд тоже ничего. Эта телка была крутой.
– А если главный герой мужчина?
– Если мужчина, особенно если белый мужчина, а обычно так и есть, даже если формально главный – ниггер, тогда фильм должен быть о добре и зле. А белые совсем не те люди, чтобы могут учить меня, что хорошо, а что плохо. И тем более брать с меня за это деньги.
– Но зачем вы тогда идете в кино?
– Думаю, ради разочарования. Я привык разочаровываться и знаю, что в кинотеатре меня в этом смысле не подведут.
Спенсер потянулся за неоткупоренным пивом. Уинстон не возражал.
– Уинстон, можно я спрошу еще кое-что?
– Валяйте.
– Почему вы позвонили в «Старшие братья»?
– Наверное, знал, что буду разочарован.
– Может, подсознательно так и было, но позвонили вы не по этой причине.
– Да. Видимо, на самом деле я позвонил потому, что мне нужен кто-то, кто все объяснит. Я ничего не понимаю про жизнь, про себя – ничего.
– Чтобы кто-нибудь сказал за кадром «А тем временем на ранчо…»
– Да.
– Знаете, когда в Японии показывали немое кино, владельцы кинотеатров нанимали человека, который стоял рядом с экраном и объяснял происходящее.
– Что, правда? А у них не было этих… карточек?
– Титры. Думаю, были, но, знаете, иногда этого недостаточно.
– Точно. Когда я хожу на эти, немые, киношки – Чарли Чаплин, вот это вот все, – я вроде пытаюсь читать по губам. Понять, что там происходит на самом деле. У них эти чуваки тоже читали по губам или вроде того?
– Такого специального человека звали «бенси». Показывали, к примеру, «Броненосец «Потемкин», и он вещал: «Обратите внимание, как просто и одновременно мастерски Эйзенштейн вводит в эту сцену контрапунктные образы. Прямоугольники матросов и офицеров, стоящих на квартердеке, рассечены орудиями броненосца – если угодно, орудиями государства».
– Да, видел я это. «Все из-за ложки борща». Детская коляска катится по лестнице. Хороший фильм, еба. Бенси. Умно.
Уинстон тянул время. Ему нравился разговор. Впервые перед ним сидел собеседник, который не только видел «Броненосец «Потемкин», но и готов был в деталях его обсуждать. Но это не причина, чтобы впускать дредоволосого янки в свою жизнь. Уинстон спросил Спенсера, откуда он столько знает про кино. Раввин ответил, что роль евреев в Голливуде была темой одной из его лекций. Он продолжил утверждением, что недавний взрыв независимого кино стал гойским наступлением на предполагаемое засилье евреев в Голливуде. Затем изящно перешел к идее, что популярность ремейков имела более глубокие причины, чем дефицит оригинальных идей на «Фабрике грез»; это была замаскированная попытка киноиндустрии вернуть себе звание искусства. Кинематография, когда-то высоколобое ремесло, за которым стоял творческий гойский гений Теннеси Уильямса, Набокова, Дали и Фолкнера, теперь стало раскраской по номерам, попало в зависимость от лукавства воротил, компьютерных гениев, стирающих различие между актером и анимацией, да толпы безработных племянников.
Уинстон с некоторым трудом следил за рассуждениями Спенсера – но не потому, что не понимал художественные отсылки или не мог уяснить связь между еврейством и предметом разговора. Его постигло озарение.
– Эй, ребе, – прервал он речь Спенсера. – Тем временем на ранчо…
– Что?
– Помнишь, я сказал, что ищу понимания?
Спенсер кивнул.
– Теперь я понял, что понимание невозможно искать, оно само тебя находит. Понимаешь?
– С чего вы так решили?
– Ты говорил, и я почему-то вспомнил «Беглого каторжника». Видел? Пол Муди.
– Пол Муни. Нет, не видел.
– Пол Муни где-то на юге, бежит от полиции из-за убийства, которого не совершал. Его ловят, сажают в тюрьму. Бац – и я уже могу представить себя на его месте. Но одна сцена меня особенно зацепила. Поздняя ночь, он с другими белыми парнями возвращается в тюрьму из каменоломни или с хлопковой плантации и видит такой же грузовик черных ниггеров, которые едут собирать хлопок, крошить камни. И Муни на пару секунд встречается глазами с одним зэком, черным, как ночь. Ох, меня аж мороз продрал.
– И все?
– Конечно все. Муни смотрит на ниггера и думает: «Черт, теперь я понимаю, через какое дерьмо вам, черным ублюдкам, приходится проходить. Люди вас обвиняют в том, чего вы не делали. Принуждают собирать хлопок». Но он не плачет. Он не называет никого «братом», не желает ему счастья. Не пытается пожать руку или сказать, что они должны объединиться. Вообще ни слова не говорит. Просто показывает взглядом: «Сочувствую, браток, но у меня свои проблемы». Так и есть. Так бывает в тюрьме или в жизни. Иногда ты ловишь себя на том, что сблизился с кем-то, с кем не должен сближаться, но ты не можешь себе позволить изображать гуманность. Но я понял, что жду, чтобы кто-то посмотрел на меня так или я посмотрел так на кого-то другого. Еще не знаю.
– Разве не так я посмотрел на тебя, когда вошел?
– Нет, ребе, ты посмотрел на меня с жалостью.
– И что в этом плохого? Мне действительно тебя жаль.
– Тебе нужно пожалеть и себя.
– Ты хочешь сказать, что я пустой и поверхностный, как современные фильмы.
– Нет ничего плохого в том, чтобы быть поверхностным, просто нельзя быть таким, когда пытаешься что-то из себя изобразить.
Спенсеру было стыдно, но на плечи ему не давила мучительная тяжесть, которая поставила бы его на колени, чтобы он умолял о прощении или духовном наставлении. Может, религия даст ему знак искреннего раскаяния? И тут его сердце забилось, волосы на руках встали дыбом, колени задрожали.