— Дедушка Кренинг сам их вырезал, — бросает мама. — А какой я пекла медовый пирог! Доктор из Берлина съел два куска и сказал «да».
«Да», — тянет морозный ветер в пустых деревянных головах.
На берегу Эрих сметает снег со скамейки и усаживает маму. На озере дети катаются на коньках. Среди них выделяется один мальчик, весь в черном. Движения его легки, стремительны и точны.
— Хорошо катается, — замечает Эрих.
Мама опять смотрит в пустоту стеклянным взглядом и вдруг говорит:
— Она хотела приехать сюда.
— Кто?
— Хотела разглядеть гигантскую рыбу подо льдом. Что за глупости!
— Гигантскую рыбу?
Колышутся водоросли, ил поднимается со дна.
Маленькая девочка падает на лед и начинает плакать. Никто не спешит ее утешить. Эрих вскакивает на ноги.
— Твоя? — спрашивает мама.
Но тут мальчик в черном помогает малышке подняться, и та сразу успокаивается. Помощь не требуется — обошлось без травм.
— Что за гигантская рыба? — пытается выяснить Эрих. — Мама?
— Мама? — отзывается она.
— Кто хотел сюда приехать, мама?
— Кто? Не знаю. Давно это было.
Мальчик в черном опять мелькает между другими детьми. Мама теребит бахрому шарфа.
— Было так много писем, — говорит она.
— Писем?
— Она слала их ему постоянно. Он очень красивый, мой сын. Идеальный. Не то, что первый.
Эрих смотрит на маму в упор, она — на него.
— Эти письма…
— Я все сожгла.
Мальчик в черном скользит мимо них и начинает кружиться — сначала выпрямив руки, а потом сложив их на груди, — все быстрее и быстрее. Сгинь, призрак, ты — не я.
— Как ее звали? — спрашивает Эрих, хотя уже знает ответ, мы оба знаем.
Мама долго не отвечает, и Эрих решает, что она опять ушла в себя.
— Зиглида Хайлманн, Зигги. Так она всегда подписывалась. «С наилучшими пожеланиями тебе и твоей маме, твоя Зигги». А потом Зиглинда Торп. Да, она продолжала писать даже после того, как вышла замуж. А это что-то значит.
Мама замолкает. Похолодало, и каток опустел. Остался только мальчик в черном. Он делает круг за кругом. В морозной тишине слышно, как коньки режут лед, словно кто-то затачивает нож.
* * *
— Не вини ее, — просит тетя Улла. — Она боялась, что ты опять сбежишь. Будешь рваться в Западный Берлин.
Они меняют простыни на маминой постели. Эрих расправляет складки, взбивает подушки. Из гостиной доносится звук телевизора: мама смотрит, как Песочный человечек сеет свой сонный песок. «Доброй ночи, детки, кончилась игра».
— Адрес ты, конечно, не помнишь…
— Где-то в Шарлоттенбурге, кажется. Но думаю, фамилия Торп не самая распространенная в Бер-лине.
Когда мама засыпает, Эрих обыскивает весь дом. Заглядывает во все ящики, шкафы и коробки, просматривает все квитанции за двадцать лет. Ни одного письма. Зато в домашней туфле он находит янтарную брошь с бриллиантом в середине, завернутую в носовой платок.
— Я знала, что найдется, — вздыхает тетя Улла.
Вернувшись в Лейпциг, Эрих первым делом идет на почту и берет телефонный справочник Берлина. Тетя Улла права, там всего одна З. Торп. Дома Эрих садится за письмо, рвет его, начинает новое, рвет снова. Нужные слова никак не приходят.
Секрет, который ни для кого не секрет
1996. Близ Лейпцига
«Куда ни посмотри — все суета на свете», — поют, провожая маму в последний путь. «Один построит дом, другой его снесет». Из-за особенностей акустики Эрих не слышит себя. Все пространство вокруг заполняют голоса стоящих рядом: его дочерей с семьями, Урсулы и ее сына от второго брака. «Что пышно днесь цветет, растопчется во цвете, упрямый сердца стук — уже костьми трясет. Что сохранит металл? Что мрамор нам спасет? Где счастья смех звенел, гремят стенаний плети»
[34]. До слуха Эриха то и дело долетает слабое жужжание — наверное, всего лишь отголоски гимнов, гудение низких нот органа. Ему хочется уйти, покинуть переполненный зал, где не слышно самого себя. Фраза, брошенная мамой при последнем разговоре, не дает ему покоя: «Он идеальный. Не то, что первый». Когда Эрих попытался выяснить ее смысл у тети Уллы, та ушла от разговора, а он не стал настаивать: тогда его больше занимали поиски Зиглинды. Однако мамина фраза не выходила у него из головы, и теперь, наблюдая, как гроб грузят в катафалк, он вновь спрашивает тетю:
— Что она имела в виду? Кто был первым?
Я замираю, затаив дыхание.
— Не знаю, — отмахивается тетя, не глядя на Эриха. — Под конец Эмилия была не в себе.
Дверь катафалка захлопывается, сквозь стекло виднеются желтые глаза траурных цветов.
Урсула берет Эриха под руку и выдыхает:
— Прости…
Но за что?
— Я помню твою свадьбу, — вдруг говорит Эрих. — Твое чудесное платье.
Фата, невесомая, словно пепел. Фотография и каска на месте жениха. Еловые ветви, сочащиеся смолой. Белый шелк, струящийся в лунном свете. Мама, обрезающая стропы и спихивающая мертвое тело в яму.
— Улла, что она имела в виду?
Тетя вздыхает:
— Ладно…
Она наклоняется к самому уху Эриха. Заводится мотор катафалка. Кто-то всхлипывает.
— У них был другой ребенок до тебя.
Она отворачивается и здоровается с кем-то, чьего лица Эрих не узнает. Ищет что-то в сумочке и не находит. Откашливается.
— Когда? — замирает Эрих. — Кто?
— Мальчик, калека.
Какой-то старик останавливается, чтобы пожать Эриху руку и выразить соболезнования. Улла, ждет, пока он отойдет. В ее глазах блестят слезы. Но по ком она плачет?
— Они написали письмо, — продолжает Улла еле слышно, — Адольфу Гитлеру с просьбой об умерщвлении из милосердия.
Наконец-то на сцене появляюсь я! Неудачное начало, ошибка природы, досадный брак.
Эрих молчит. Что он может сказать теперь, среди толпы скорбящих, чьи ладони сложены и головы преклонены? И что же это все-таки за низкий гул? Последние ноты органа, вибрирующие в воздухе? Или шум мотора? «О таком ребенке, как ты, мы всегда и мечтали». Теперь Эрих ясно видит, что за его жизнью скрыта еще одна, совсем другая, которая жужжала в нем, как пчела в банке, ища выход.
* * *
О, папа и мама! Неужели родители пишут такие письма? Неужели угощают медовым пирогом доктора, приехавшего из Берлина, чтобы убедиться в уродстве их сына и признать его жизнь недостойной жизни? Вот он сидит на диване в безупречном черном костюме и восхищается маминой вышивкой. Вот он стоит у окна на фоне золотого пшеничного поля. И заполняет собой всю комнату.