— Надо сжечь… — начинает папа, но не успевает договорить: завывает сирена, и в дверях появляется Шнек, орущий, что система оповещения не сработала, атака уже началась и надо торопиться.
Готлиб выключает газ и открывает окна. В небе гудят самолеты, на земле рокочут зенитки. Зиглинда выводит на площадку заспанных братьев, Бригитта задерживается, чтобы надеть лисью горжетку. Дверь они оставляют открытой, согласно правилам. Лестница дрожит под их ногами, как когда-то под Готлибом плясала трясущаяся лестница в луна-парке.
* * *
В подвале Зиглинда замечает, что Курт надел джемпер задом наперед, и хочет переодеть брата, но тот обнимает ее и просит спеть песню про маленького морячка и несчастную девушку. Курт помнит все жесты. Каждый раз они опускают по одному слову, так что в конце только их руки рассказывают грустную историю о любви и смерти — «И кто же в том виноват?».
Я слышу, как наверху разрываются осколки, заполняя весь мир, словно будущее сходит с небес на землю. Зиглинда представляет, как откроет утром занавески и увидит, что все здания завалены осколками до четвертого этажа.
Наверху взрываются связки гранат с шелестом голубиных крыльев, кассетные бомбы валятся на землю, словно мешки с сырым песком. Бомбу, попавшую в их дом, Зиглинда не слышит, только чувствует, как ее отбрасывает и трясет, трясет, пока все вокруг не превращается в пыль.
Апрель 1945. Близ Лейпцига
Проходя мимо родительской комнаты, Эрих замечает, что мама разбирает алтарь вокруг бронзовой головы.
— Скоро возьмут Берлин, — говорит она. — Мы не победим.
Блюдечко с медом — прочь. Четвертинка яблока — прочь.
— Нельзя так говорить, мама!
Она смеется.
— Когда они войдут в деревню, придется вывесить белый флаг из окна.
Мама передает Эриху вазу с мертвыми крокусами. Он выплескивает зеленую воду, и склизкие стебли падают ему на руки, оставляя на коже запах гниения.
Мама больше не верит в бронзовую голову и готова сдаться, хотя все же дает Эриху нож и учит его бить в сердце. Вот так! Вот так! Русские — варвары, они зарежут нас прямо в постелях. Мама вытряхивает пчел из бронзового улья, и те зависают гудящим облаком вокруг нее, будто решая, роиться или жалить. Мама открывает окно, и они улетают в сад, назад в деревянные головы. Соты мама не трогает, да от них уже и не избавиться, они накрепко вросли в череп, как опухоль, сожравшая все ее желания. Сколько их было? Уже и не вспомнить. Белые бумажные крылья намертво склеены воском. «Ты, ты, ты», — кричит горлица.
Мама отдает Эриху бронзовую голову, а сама собирает в большую коробку игрушечных солдатиков, бумажные флажки с парада, «Майн Кампф», папину фотографию в униформе, одеяло, которое она начала шить для фюрера, но так и не закончила, потому что не могла добиться совершенства, альбом с фотографиями фюрера, который был папиной гордостью.
— Что ты делаешь? — только и успевает спросить Эрих, когда мама сует в печку его флажки, те с треском вспыхивают, словно толпа, приветствующая вождя.
Папина фотография лежит сверху в коробке, и Эрих замечает, что лицо вырезано.
— Идем, — приказывает мама, обуваясь.
— Куда? И что с папиным лицом?
— Ты немецкий мальчик? Настоящий немецкий мальчик?
Эрих больше ей не доверяет, этой женщине, которая говорит, что она его мать. Бронзовая голова оказалась легче, чем он думал, да к тому же еще и вся в щербинах, ставших заметными при ярком дневном свете. Эрих крепко прижимает ее к себе. Конечно, он настоящий немецкий мальчик и готов защищать Германию. Фюрер — это Германия, а Германия — это фюрер. Он хочет бороться, хочет бежать на фронт. В Лейпциг или в Дрезден. Но Лейпциг слишком близко от дома, а Дрездена больше нет, одни руины. Какое-то желание вылетает из бронзовой головы, Эрих читает: «Ребенок для Урсулы».
— Оставь, — говорит мама.
Мама останавливается на берегу озера и ставит коробку. Лед уже сошел. Я понимаю, что сейчас она выбросит все в воду. И Эрих понимает. И вы понимаете.
— Помоги мне, — просит мама, привязывая к одеялу камень.
Я хочу, чтобы Эрих отказался и остановил ее, но он молча берет солдатиков и бросает в воду одного за другим. Я чувствую, что тону, ведь несмотря ни на что я немецкий мальчик, настоящий немецкий мальчик. Папин альбом с фотографиями фюрера летит в воду следом. Он тонет не сразу, а какое-то время плавает на поверхности, пока страницы не намокают: Геббельс на открытии автобана, Гиммлер с фюрером на смотре личной охраны, Геринг в филармонии, фюрер на Рейне — все самозваные германские полубоги идут ко дну. Эрих плачет. Что чувствует мама? Не знаю, не могу понять, даже когда она бросает в воду папин портрет в рамке, пусть это лишь безликая униформа… Возможно там, на дне, фотография из альбома, принесенная скрытым течением, встанет на место утраченного лица.
Последней Эрих бросает голову. Его тело тянется вслед за ней, словно хочет тоже погрузиться в воду и уйти на дно, однако он лишь провожает глазами низвергнутого идола. Из шеи вылетает последняя пчела. Пробил час, когда смертные оставляют своих богов.
Возвращаясь домой, они проходят мимо воронки, на дне которой скопилась вода. Эрих заглядывает вниз и видит свое отражение, своего двойника. Эрих поднимает руку, и мальчик в земле тоже. Качает головой, и тот тоже.
Больше здесь оставаться нельзя.
Эрих идет к себе в комнату и собирает вещи: стеклянные шарики, шелковую карту, старую банкноту, которая, возможно, еще пригодится, и подаренные папой наручные часы со странными зеркальными инициалами. Он не трус, не польская собака. Фюрер решил остаться в Берлине, чтобы до последнего защищать Германию. Фюрер — это Германия, а Германия — это фюрер. Есть только один путь к спасению, и это отвага. Только так завоевываются слава и победа. Стереть кровавый пот и бесстрашно взглянуть врагу в глаза. Не слушать искусительные обещания. Наше спасение — в борьбе.
Если бы Эрих был в Берлине, а не здесь, в месте, которого нет на карте, то его призвали бы к оружию, не обращая внимания на возраст. И когда враг явится, он будет бороться, отбивая улицу за улицей, он будет в одиночку взрывать танки и сбивать самолеты, так что фюрер непременно наградит его и назовет своим Виннету, своим индейским воином, своим кровным братом.
Дождавшись, когда мама уйдет на рынок, Эрих кладет в мешок пару яблок, кусок колбасы и банку молока. Потом идет в конюшню и прощается с Роньей, а та в ответ прижимается мордой к его шее и тихо вздыхает. Эрих идет в спальню родителей и кладет на мамину подушку, которая все еще хранит ее запах, листок бумаги. Возможно, это письмо, но я не знаю, что в нем написано, я не знаю, что можно написать маме, навсегда ее покидая…
Апрель 1945. Берлин
Кто-то похожий на герра Метцггера зовет Зиглинду по имени, помогает встать и выводит из рухнувшего здания. Ты в порядке, повторяет он, ты в порядке, однако Зиглинда не знает, можно ли верить этому человеку, напоминающему ее соседа: он весь белый с головы до ног, даже волосы и губы. Потом она смотрит на себя, на свои руки и ноги — они тоже белые. На разбитом тротуаре лежит ряд белых тел. Уцелевшие разбирают завалы. Колют вилы, бьет метла: дитя убила — лопнет мать
[25]. Только не смотри, говорит герр Метцгер, только не смотри, но Зиглинда уже увидела их: маму, папу, Юргена и Курта. Они лежат неподвижно. Совершенно неподвижно. Герр Метцгер прижимает ее к своему черному, теперь побелевшему пальто и повторяет: «Только не смотри!», и Зиглинда не смотрит, потому что она послушная девочка.