— Что ты сделал?
Эрих сказал, что отдал часть папиных вещей работникам, но мама, услышав это, почему-то не похвалила его, а заявила, что теперь он должен вернуть все обратно: отстирать, отчистить и разложить по коробкам, ведь в первую очередь они должны заботиться о собственных согражданах, о тех, у кого нет ни дома, ни одежды, ни масла, а работники обойдутся: они привыкли к низким стандартам — для них и хлев, как дворец.
— И давай не будем больше это упоминать, — сказала мама и похлопала Эриха по руке.
Мама не хотела упоминать не только иностранных работников, но и Анку, и папу, и жениха тети Уллы. Эрих все яснее ощущал, что мама будто отгораживает его от жизни.
— Ты только взгляни на моего чудесного мальчика, — сказала она однажды тете Улле.
— В нем больше германского, чем в германцах, — отозвалась ее сестра.
Эрих не понял, о чем она, и хотел спросить, но мама опять так же посмотрела на тетю Уллу, как тогда, когда умерла Анка.
Фраза, брошенная тетей, вертелась у Эриха в голове, преследовала его. Он записал ее, надеясь, что так станет понятнее, однако смысл все равно ускользал. Она не давалась, словно змея, намертво ухватившая собственный хвост. Были и другие подобные фразы: «секрет, который ни для кого не секрет», «жизнь, не стоящая того, чтобы жить». Чем дольше ты смотришь на них, тем меньше остается смысла. Все равно, что пытаться разгадать незнакомое слово. Или собственное имя.
* * *
В январе в деревню приехали военные и привезли противотанковый гранатомет. Женщины выстроились в очередь, чтобы осмотреть его и поучиться стрелять. Смотрите, какой он эффективный и удобный. Отдача совсем не чувствуется. Краткая разъяснительная беседа, торопливая демонстрация: плечо держите выше, цельтесь во врага, стреляйте. Хайнцу Куппелю тоже разрешили попробовать, потому что ему почти десять. Когда Эриху исполнится десять, он тоже вступит в Юнгфольк и будет палить из панцерфауста по врагам.
— Хочешь попробовать? — спросил Эриха солдат.
— Ему еще девять, — вмешалась мама.
— Давай, — подначивал Хайнц Куппель. — Ты что, трус? Знаешь, как поступают с трусами?
И он затянул воображаемую веревку у себя на шее.
В школе фрау Ингвер объявила, что война приближается, и зачитала отрывок:
«Нужно быть готовым к любым опасностям и на войне, и в мирное время. Выживет только тот, кто осведомлен, бдителен и способен действовать быстро. Если горит дом, начинается затопление, идет ядовитый газ, вспыхивает массовая паника, приближаются вражеские самолеты, надо действовать, а не искать подсказки в книге».
Дети сидят, сжавшись, на полу классной комнаты, будто пережидая бомбардировку. Фрау Ингвер дает сигнал, и все сжимаются еще больше — прямое попадание! — они открывают рот, чтобы выровнять давление, и крепко обхватывают себя руками, чтобы не разлететься на куски.
Они больше не отмечают передвижения германских войск на карте, да и карты уже нет. Порой Эрих смотрит на пустую стену и думает: «Где я? Что это за место?» К счастью, у него осталась шелковая карта из рухнувшего самолета. На ней он отыскал точку, где должна быть его деревня — между Дрезденом и Лейпцигом. Конечно, деревня не отмечена, но это к лучшему, ведь карта вражеская, шпионская. А если враг не знает про них, значит, и война обойдет стороной. При масштабе один к миллиону дом их, пожалуй, занимает меньше миллиметра, меньше травинки. (И все же из теней любого дома складывается другой дом, словно спрятанный в сгибе карты, — с другим мальчиком, с другой кошкой, с другим окном.)
Эрих сжимает карту в кулаке и шепчет: «Я нигде. Я никто».
— Что это у тебя? — спрашивает мама, и Эрих показывает ей карту, потому что на вопросы полагается отвечать. Правда, еще полагается молчать, но только если вопрос предосудительный или задает его неблагонадежный человек.
— Я нашел… — бормочет Эрих.
Ему ясно, что мама понимает, откуда эта карта, но упавшего летчика не полагается упоминать, ведь иначе он восстанет, как проклятье на черных крыльях. И кто знает, что он тогда потребует? Поэтому Эрих молчит, хотя чужак похоронен на их земле, совсем недалеко от дома — не дальше, чем работники в хлеву.
Февраль 1945. Берлин
Когда Хайлманны прибыли в Далем к тете Ханнелоре, чтобы поздравить ее с днем рождения, оказалось, что верхний этаж тетиного дома полностью разрушен. Сквозь дым, который теперь не рассеивался над Берлином, Зиглинда разглядела остатки фигур между окнами: каменные дети все так же тянулись к небу, только теперь у них не было ни пальцев, ни голов. Они держали воздух. Двое соседей, потерявших квартиры — фрау Хуммель и старик Фромм — переехали к тете.
— Я всегда рада компании, — говорит Ханнелора.
Однако стоит герру Фромму выйти из комнаты, шепотом добавляет:
— От него столько грязи…
Каждый день тетя выходит во двор и пилит каштаны и дубы, чтобы растопить печь. Конечно, это ужасный позор, но другого выхода нет. Или деревья, или мебель. Садитесь, говорит она Хайлманнам, садитесь, и рассказывайте, как дела. Она просит прощения, что сегодня нет любимого печенья Юргена, зато она нарезала хлеб брусочками и подала его на голубой фарфоровой тарелке. Ведь похоже, правда?
— Вот ветряная мельница, — говорит она и надкусывает один из кусочков. — Точно, на вкус совсем как мельница. Как считаешь?
Зиглинде не хочется притворяться, что обычный хлеб — пряное печенье. Все же видят — это хлеб, притом не самого лучшего качества. Как она мечтает о мягких теплых булочках, которые раньше они ели на завтрак! Каждую ночь ей снится еда: фрикадельки с каперсами, картофельные оладьи, десерт из ягод с ванильным соусом.
— У меня ветряная мельница, — заявляет Юрген, обкусывая по краям свой кусок. — Смотри, Зигги!
— А по мне, обычный хлеб, — говорит Зиглинда. — Я слышала, в него теперь добавляют опилки.
— Правда? — удивляется Юрген, рассматривая свой кусок.
— Конечно, нет, — вмешивается мама. — Зиглинда, извинись перед братом.
— Я просто говорю, что слышала.
— Нечего повторять слухи, — отрезает мама.
Конечно, она права: нечего повторять слухи. Но как не обращать на них внимание, когда вокруг все только и говорят о хлебе из опилок, хлебе из костей, мыле из жира, книгах из кожи?
Юрген кладет свой кусок обратно на голубую тарелку, что, конечно, дурной тон, однако мама не замечает — она осматривает комнату, хмурится и спрашивает:
— А где самовар?
— Я давно им не пользовалась, — отзывается тетя Ханнелора.
— Где же он? Где бамбуковая ширма и персидские ковры? Где материнский крест?
Теперь Зиглинда тоже замечает, что тетина квартира заметно опустела. В ней стало больше жильцов, но меньше вещей, что очень странно.