Из-за увесистого тома ранец заметно потяжелел и оттягивал плечи, когда Зиглинда пробиралась по Кантштрассе домой, осторожно шагая по разбитому стеклу и перепрыгивая через огромные лужи, вытекавшие из прорвавшихся труб. У себя в комнате она села на краешек кровати и поставила открытую книгу на комод, чтобы, засыпая и просыпаясь, видеть сморщенную кожу мальчика. Теперь она научилась легко различать очертания тела в бесформенной массе.
Зиглинда слышала, как мама говорит папе, что это отвратительно, но знала, что мама не права. Отвратительными были трупы, лежавшие на улицах. Девушки из гитлерюгенда накрывали их простынями и привязывали к запястьям бирки с именами (если, конечно, оставались руки). А мальчик из Кайхаузена напоминал стоптанный башмак или пустую грелку.
Когда Зиглинда с родителями сидела в подвале, а дом сотрясался от ударов бомб и пулеметных очередей, мальчик выскользнул из книги, гибкий словно водоросль, и прошелся по квартире Хайлманнов на своих кривых ногах. Разглядывал их вещи, смотрелся в их зеркала, глотнул недопитого чая и надкусил оставленный ломоть хлеба. Умылся в ведре с водой, запасенной на день. Потрогал осколки, свисающие с потолка в комнате Зиглинды, лег в ее кровать и стал наблюдать за тем, как они кружатся и мерцают, словно струи дождя, принесенные ветром. Мы связываем мертвецов, прижимаем их тяжелым грузом, закапываем глубоко в землю, чтобы они не вернулись. Но, видимо, этого недостаточно.
Июнь 1944. Берлин
— Сколько у вас рубашек? — спросила женщина, подкладывая копировальную бумагу под бланк.
— Четыре, у двух износились воротнички, — ответил Готлиб.
— Ваша жена, конечно, уже перелицевала их?
— Несколько месяцев назад.
— Вы не представляете, сколько необоснованных заявлений на рубашки нам подают!
— Уверяю вас, жена заменила воротнички в феврале, фрау…
Женщина постучала по табличке со своей фамилией.
— Фрау Миллер.
— Мы еще вернемся к рубашкам, — сказала она. — Зимнее пальто?
— Одно.
Женщина сделала пометку.
— Костюмы?
— Два.
— Повседневные пиджаки?
— Тоже два.
Женщина заполняла бланк, не глядя на Готлиба.
— Ботинки?
— Три пары.
— Брюки, не являющиеся частью костюма?
— Одни.
— Ткань?
— Да… Они сшиты из ткани.
— Из какой ткани, герр Хайлманн? Твил, саржа, габардин?
— Из габардина.
— Носки?
— Пары? — уточнил Готлиб.
— Да, герр Хайлманн, пары.
— Думаю, шесть. Но, по-моему, жена сейчас вяжет мне еще одни.
В первый раз женщина оторвала взгляд от бланка.
— То есть она вяжет что-то, но не говорит, что?
— Да, фрау Миллер. У меня день рождения через две недели.
— И вы думаете, что она подарит вам носки?
— Именно так.
— Все равно странно…
— Уверяю вас, я непременно принесу их на проверку, если получу в подарок.
— И правильно сделаете, герр Хайлманн. В конце этого приема я назначу вам дату следующего.
— Спасибо, фрау Миллер.
— Пожалуйста. Продолжим. Сколько у вас нательных маек?
— Четыре.
— Заштопаны, изношены?
— Одна зашита по плечевому шву.
— Трусы?
— Тоже четыре.
— Разумно, когда того и другого поровну. Заштопаны, изношены?
— Двое изношены на поясе.
Фрау Миллер снова оторвала глаза от бланка и, кусая ноготь, уставилась на Готлиба.
— И вы подаете заявку только на рубашки.
— Я знаю, что ткань нужна Рейху для производства военной формы. И бинтов.
— Хм-м.
Готлиб молча ждал.
— Ваш патриотизм весьма похвален. Через три месяца вам следует прийти, чтобы подать заявку на нижнее белье.
— Спасибо, фрау Миллер.
— Пожалуйста. Я назначу вам дату приема в конце этого приема, после того, как назначу дату следующего приема.
— Спасибо, фрау Миллер.
— Так, вы подаете заявку на две новые рубашки. Верно?
— Верно.
— У вас с собой пуговицы от старых рубашек, вместо которых вам выдадут новые?
— Да, — кивнул Готлиб и выложил пуговицы на стойку.
— Старые рубашки можете оставить себе и пустить на тряпки. Мы должны заботиться о чистоте, это наш национальный долг.
— Я понимаю, фрау Миллер. Спасибо.
— Пожалуйста.
Она дала Готлибу подписать заполненный бланк, а затем поставила печати на всех четырех копиях.
— Забрать новые рубашки можно на Хоэншенхаузер-штрассе, на другом конце города.
* * *
Если бы мать увидела его в этих зашитых майках и в рубашках с перелицованными воротничками! Его мать, всегда так элегантно и изящно одетая. Зиглинда часто просила рассказать о ней: какие цветы та любила, какие истории рассказывала, в какое время отправляла Готлиба спать, добавляла ли сахар в горячий шоколад и как умерла. Однако больше всего Зиглинду интересовал гардероб. Она могла часами рассматривать несколько оставшихся фотографий, сделанных в ателье: бабушка восседает в подушках или опирается на спинку стула, волосы уложены безупречной волной, на груди маленькая брошка из молочных зубов, на шее нитка жемчуга.
— Какого цвета это платье? — спрашивала Зиглинда отца. — Оно шелковое? С вышивкой?
Так постепенно Готлиб рассказал обо всем, что в идеальном порядке хранилось в надушенных шкафах и в гардеробной его матери, где всегда царил идеальный порядок.
— Где же теперь эти вещи? — спрашивала Зиглинда.
И правда, куда исчезли шелковые и меховые накидки, расшитые сумочки, вечерние платья? Лайковые туфли с блестящими пряжками, бархатные бальные туфли, шляпки-клош и узкие юбки?
— Их продали? Распороли? Перешили?
— Не знаю, — отвечал Готлиб.
В его памяти сохранилось детское воспоминание об одном из званых вечеров в доме родителей. Он спустился тогда вниз из своей комнаты, чтобы найти маму. Пробираясь мимо болтающих дам, задевал их юбки, и те шелестели и качались, словно головки цветов. Вокруг, как облака, трепетали воздушные ткани, усыпанные мельчайшими бусинами, сверкающими, будто капли дождя, в свете свечей. Тысячи капель складывались в причудливые узоры: павлиньи перья, цветы лотоса. Словно отдельные мазки на картине импрессиониста, словно солнечные лучи, проходящие сквозь тело. Расшитые платья были такими тяжелыми, что их не вешали, чтобы не порвать, а заворачивали, как покойников, в полотно и укладывали во всю длину. Когда мама надевала вечернее платье, ее голос начинал искриться и смех тоже, так что Готлибу казалось, будто вся она соткана из блестящих бусин. (Неужели бывают такие матери? Неужели? Я даже представить не могу.)