* * *
Я не могу до конца понять ее. И это то печалит, то радует меня. Удается разглядеть лишь мертвые картинки, всплывающие со дна ее памяти. Вот она играет с темными гранатовыми бусами на бабушкиной шее. Вот сидит у очага и завороженно перебирает кости рыбьего черепа, а затем поднимает растерянные глаза на отца, чтобы тот помог решить ей эту головоломку. Вот катается на коньках и кружится-кружится, пока ей не начинает казаться, что она разлетится на тысячу звезд.
Вот она ждет в морозный сочельник, когда цветущее дерево принесет плоды, реки потекут вином, драгоценные камни сами выйдут из гор, колокола прозвонят под морем, и младенец Христос сбросит белые перья, — а сестра щипает ее за руку за такие глупые фантазии. Вот она, молодая жена, осматривает новый дом с белыми стенами, который примет ее, воздушную пуховую кровать, которая примет ее, крепкие мужские руки, которые примут ее. Разглядывает тени лип за домом, вслушивается в крик горлицы, запоминает, какие оконные рамы заедают и какие половицы скрипят, учит имена лошадей, стараясь забыть те, что остались в прошлой жизни. Она обходит ферму, стоит в конюшне, запрокинув голову к высокому, как у церкви, потолку, пересчитывает квохчущих куриц, примеряется к дубовым ульям с человеческими лицами. Я вижу, как в ней прорастают новые мысли — услышанные от мужа, от соседских жен, витающие в воздухе — будто озерная вода вздымается, охватывает и несет ее: скоро голод прекратится, Германия воспрянет, крестьяне поднимут Германию, нужно остановить расползающуюся заразу, спаситель — это тот человек, чей портрет висит у них на стене вместо лиц предков, это их защитник, их гарант, что они единственно надежная основа народа с точки зрения крови.
Вот она среди исступленной толпы, из каждого окна свешиваются красные флаги, земля устлана еловыми ветками, сочащимися смолой. На митинге все поют «И даже если мир неверным станет, мы верность сохраним», а ей эти слова кажутся бессмысленными: откуда взяться верности в неверном мире. Вот поднимается занавес, и на сцену выходят актеры в черных шляпах, из-под которых свешиваются черные пряди, и в черных пальто, из карманов которых сыплется золото. Они крадут у крестьян дома, урожай и права, дарованные Богом, и те, несчастные и обездоленные, устремляют взгляд к нарисованному горизонту. И тут сцену заполняют кружащиеся девушки и крепкие светловолосые юноши — стройными рядами, как налитые колосья. Они будто пашут землю и дружно взмахивают косами на фоне восходящего солнца. Зал взрывается аплодисментами, она тоже хлопает, но себя не слышит — только чувствует, как горят ладони.
* * *
Каждое утро Эмилия кладет перед бронзовой головой румяные яблоки, свежие лесные орехи или блюдечко с медом.
— Он же не ест, — удивляется Эрих.
— Ты еще мал. Вырастешь — поймешь.
— Но еда пропадает, а фюрер хочет, чтобы к еде относились бережно.
— Ничего не пропадает, — начинает раздражаться Эмилия. — Тут совсем другое дело.
— Но… — начинает было Эрих.
— Хватит, — отрезает Эмилия, и голос ее звучит чересчур резко: в самом деле, пора бы ему уже научиться не задавать ненужных вопросов.
Каждое утро Эмилия аккуратно протирает бронзовую голову мягкой тканью. Пишет на маленьких бумажках самые сокровенные желания и вкладывает их внутрь, затем молча встает на колени и закрывает глаза. Чувствует, как бьется сердце, как поднимается жар и охватывает ее кости, словно пламя пожирает длинные белые свечи. Она будто возвращается в детство, когда в Сочельник с трепетом ждала звона колокольчика из-за закрытых дверей родительской спальни. Ее с закрытыми глазами подводили к рождественской ели, вокруг которой витал аромат хвои и горящих свечей, рассыпанных на ветвях словно упавшие звезды. Она чувствовала, как еле заметно колеблется воздух от кружения деревянной рождественской пирамиды — и замирала в ожидании чуда.
— Смотри, — говорил отец. — Здесь был младенец Христос.
И показывал на рассыпанные по полу перья, белоснежные, словно самые чистые мысли.
* * *
В один из тихих декабрьских дней, когда пчелы в ульях и коровы в хлеву жмутся друг к другу, а гусей подвешивают за шеи, мама с Эрихом отправились на рынок.
— Выбирайте, — предложил торговец рыбой в длинном черном переднике, лоснящемся, словно угорь.
Эрих заглянул в бочку, чтобы выбрать рыбину. Все они казались одинаковыми. Лениво кружили, будто ища выход. Чешуя переливалась, словно монетки на дне. Эрих вспомнил, как мама дала ему пфеннинг и велела бросить его в озеро, загадав желание. А он не знал, что попросить, какое блестящее будущее для себя выбрать. Но мама смотрела, и тогда он разжал кулак.
— Ну, молодой человек? — поторопил торговец, приготовив сачок.
— Вот тот хорош, жирненький, — заметила мама. — Нравится?
Прежде чем Эрих успел ответить, торговец выловил рыбину из бочки, приговаривая, что это отличный выбор. Карп подрагивал на морозном воздухе и смотрел на Эриха, открывая и закрывая рот, будто силясь что-то сказать.
Дома мама выпустила карпа в ванну.
— Ты будешь присматривать за ним, — сказала она Эриху.
— Что он ест?
— Ничего. Его не надо кормить. Он должен быть чистым.
— Он же и так чистый. Он живет в воде.
— Он должен быть чистым изнутри, — ответила мама. — Это очень важно — не только для рыб, но и для мальчиков.
Эрих встал на колени и стал наблюдать за карпом. Поначалу тот держался в отдалении, что не удивительно. Эриху самому было не по себе в их белоснежной ванной. В сверкающих плитках многократно отражалось его искаженное бледное лицо, будто это был не он, а какой-то другой мальчик. (Жесткий деревянный табурет, женщина в белом, холодные прикосновения кронциркуля — этого Эрих не помнит.) Он перебирает пальцами в воде, и, наконец, рыба подплывает ближе, проскальзывает прямо под его вытянутой рукой, словно тень от облака, которую не удержишь и не ухватишь. До него доходит лишь колебание воды. Эрих знает, как выглядит мир, если смотреть на него из-под воды. Все становится зыбким и расплывчатым. Он научился задерживать дыхание больше чем на минуту. Лежал неподвижно с открытыми глазами, а у него на руках, ногах, ушах, ресницах оседали крошечные пузырьки воздуха. Однажды мать вошла в ванную, когда он лежал под водой. Он видел, как шевелятся ее губы, но слышал лишь отдаленный шум, будто птица шуршит под застрехой.
* * *
Неделя за неделей мама понемногу откладывала сахар и муку в специальные жестянки, к которым Эриху запрещалось прикасаться. Их долг, говорила она, как следует отметить Рождество даже без папы, даже когда ветер приносит запах пожарищ из разбомбленного Лейпцига. Наконец, дом наполнился ароматом лесных орехов, корицы, гвоздики и миндаля. Подвязав волосы косынкой, мама суетилась на кухне: месила и раскатывала пряное тесто, вырезала из него елочки, звезды и месяцы, покрывала их сахарной глазурью. Сладкие фигурки лежали на противне, как заметенный снегом ночной лес. Эриху ужасно хотелось выскользнуть через окно своей спальни, когда мама спит, и отправиться в лес за фермой, прогуляться в душистой темноте, разглядывая черные ветви. Но это было небезопасно — повсюду скрывались дезертиры, предатели и враги, повсюду таились злобные тени.