И пока она говорила, нанизывая фразу за фразой, а я боролся с апноэ и доедал пюре, за ее рассказом маячило огромное тело, которое подпрыгивало, отступало, дрожало. Однако слишком долго объяснять все это: ее отношения с Маргаритой и Люсьеном Дефонтенами, их сыном Бернаром, женой их сына Бернара и со всем нашим городком, и почему она рассказывала поначалу так много, а потом вдруг не захотела больше ничего говорить. Все это меня утомляет, как утомил и ее рассказ о Дефонтенах тогда, на кухне, две или три недели спустя после появления в нашей школе Лео и Камиллы, и вот почему я вспоминаю о тебе, Наташа, о том, как тогда в Мали, под трепещущим на ветру тентом, ты огорошила своих коллег, ибо написать сто страниц… …это очень изнурительный труд. Более изнурительный, чем потеть часами в костюме для кендо, скрещивая мечи с авейронским учителем, а иногда с великим японским учителем, и более тяжкий, чем таскать часами ведра с краской господина Хосе, хозяина квартиры, где я жил и у которого работал, нанося краску слой за слоем, словно масло на хлеб, на стены и потолок, и более изматывающий, чем маяться часами на вашем диване, месье, и спрашивать себя, что означают ваши загадочные фразы и какой скорпион прячется за ними, и стоит ли оставлять загнивать жалящие фразочки с их уродливыми мордами и ядовитыми хвостами или же одним махом все проглотить.
И, и, и… знаю, у меня апноэ, и когда я пишу, то задыхаюсь точно так же и по той же причине: мне страшно, что от меня ускользнут события и люди, что мир изменится или переместится в другое место, пока я выпускаю из легких использованный воздух и вдыхаю новый из своего окружения. И поэтому дыхание у меня шумное, оно громким эхом раздается внутри меня, а мир вокруг становится безмолвным. И с писательством происходит то же самое: я нанизываю всё на один стержень, чтобы ничего не упустить, ибо, ставя точку, я заканчиваю с этой фразой, а между концом одной фразы и началом следующей есть разрыв, который может или стать перекидным мостиком, или оказаться пропастью. Правда, это тоже у меня потихоньку меняется, вы уже, наверное, заметили, что я перехожу на красную строку, делая параграфы.
Понятно, ответите вы, вас страшит пропасть между двумя фразами, а не пропасть между двумя параграфами, хотя, исходя из логики, во втором случае опасность должна казаться гораздо большей.
Ах, но я уже не к вам обращаюсь, господин мой бывший психоаналитик. В моем личном ареопаге есть большой выбор собеседников, и отныне я сам выбираю, к кому и когда обращаться. Итак, сейчас я обращаюсь к Ксавье, молодому воспитателю, «такой милашка», шепнула мне Камилла с натянутой улыбкой на дрожащих губах, когда мы выходили из Дворца правосудия после первого судебного заседания. Может, и «милашка», но, вообще-то, я не должен был с ним пересечься, потому что был уже совершеннолетним, а он занимался с несовершеннолетними. «Меня зовут Ксавье, — представился он, — я виделся с Лео и Камиллой и посчитал своим долгом навестить и вас, если вы не против». Я нисколько не был против, мне нравился этот Ксавье, и потом, его же послала ко мне Камилла. «Я хочу сообщить вам, что веду кружок молодых писателей, вот адрес, ваши друзья сказали мне, что вы любите писать». Вот маленькие дряни, они же прекрасно знают, что я не люблю писать, а этот тип теперь будет настаивать!
Я не пошел специально в ваш кружок, господин воспитатель, но, тем не менее, там оказался, и у меня есть серьезное желание свести с вами счеты, но пока довольно того, чтобы объяснить вам вещи, касающиеся апноэ и параграфа. Ну так вот, Ксавье, переход на строку нового параграфа — это новый отсчет, сигнал к новому подъему энергии, с одним делом покончено, можно переходить к другому, это объективный взгляд, четкое видение, мотор! В то время как внутри параграфа ты действительно находишься внутри — там все размыто, подвижно, со всех сторон наседают метафоры и сравнения, то приклеиваясь к фразам, то отклеиваясь от них. Внутри одного параграфа надо держаться очень крепко. Имейте это в виду во время занятий в вашем писательском кружке, Ксавье-милашка, Ксавье-предатель.
После ужина «спор-пюре-апноэ», проведенного с матерью на нашей кухне, я позвонил по мобильнику Полю. Он в это время делал домашнее задание в большой гостиной своего фермерского дома. «Погоди, я поднимусь на сеновал». Я слышал в трубке, как он пересекает двор вместе с собакой, которая о чем-то рассказывает ему на своем собачьем языке, а он ей что-то отвечает, затем я услышал, как он поднимается по лестнице, скрип-скрип, — затем залаял пес, — уау-уау, — затем послышалось шух-шух, должно быть, шуршало сено у него под ногами, и неожиданно я очень четко услышал его голос: «Пошел вон!» — он все еще общался с собакой. «Ты на месте?» — «Да, но он не хочет уходить». — «Ну, тогда не болтай с ним», — во мне говорила ревность к невидимому псу. «Да, но в таком случае мне придется и с тобой не болтать», — «Ладно, отключаемся на минуту, потом перезвонишь, когда он смоется», — «На мобильник?» «Нет, на наш мяч, идиот!»
Однако он не мог перезвонить на мобильник. В то время, когда нам было по девять, их еще не было, а вот пес по-прежнему живет на ферме, но это не тот, а другой, и он не так сильно привязан к Полю, как предыдущий. Время между мною и Полем — величина настолько постоянная, что моменты, из которых оно состоит, вполне заменяемы, и я легко переношу мобильник из наших дней в те времена, а старого пса — в сегодняшние события. Как только нужно было посекретничать, мы забирались на сеновал, который, так уж повелось, был самым укромным местом на ферме его родителей, и мы могли там спокойно спрятаться подальше от людских глаз. Были и другие развлечения: длинная лестница с неровными перекладинами, ложе из сена, которое кололо нас даже через джинсы, и широкий вид на двор и поля с южной стороны, а еще я с садистским удовольствием любил наблюдать за псом, жалобно скулившим внизу.
«Итак, — сказал я Полю, кажется, на следующий день, а может быть, в следующее воскресенье после разговора с матерью: — Лео и Камилла — внуки Дефонтенов». Он прекрасно знал, кто такие Дефонтены, благодаря своему отцу, который был знаком со всем городом. «Ах, вот как, почему?» Может, со стороны казалось, что Поль говорил невпопад, но на самом деле он разговаривал просто и откровенно. Его вопросы устремлялись не к узким коридорам ответа, а к открытым пространствам, как наш сеновал, где я мог лазать в разные стороны или просто сидеть на коленках. Я мог бы услышать в его вопросе: «Почему ты мне говоришь об этом?» или «Почему они живут у бабушки и дедушки?», или же «Почему твоя мать рассказала тебе о них?» И это «почему» Поля было бы просто словом, не требовавшим объяснений, но означавшим, что рядом со мной друг и мне достаточно пробормотать в ответ «не знаю», чтобы поддержать разговор.
Я сказал: «Не знаю», затем: «Мне кажется, что со мной должно что-то случиться». И Поль в ответ: «Приходи тогда к нам». И еще я сказал: «Моя мать наверняка захочет с ними поговорить».
Так оно и вышло. Через несколько дней после своего долгого рассказа о семье Дефонтенов моя мать пришла забрать меня из школы. Обычно из-за своей работы она никогда за мной не приходила. На этот раз она поджидала нас у ворот школы с Дефонтенами. Мы с Полем заметили их, когда били в стену мячом, и переглянулись. Поль подхватил мяч, и мы направились к ним, еле волоча ноги. «Милый, господин и госпожа Дефонтены хотят сделать тебе предложение», радостно зазвенел голос моей матери. Мы снова обменялись взглядами с Полем. Все ясно, звонкий голос моей матери означал лишь одно: я ни в коем случае не могу и не должен отказываться от предложения господина и госпожи Дефонтенов, каким бы оно ни оказалось, и предложение это, пожалуй, обещало быть необычным, раз уж моя мать перешла на такой яркий вокал.