* * *
И опять аналогичная история, уже недавняя. «Недавняя» – значит «пятнадцати- или двадцатилетней давности»: именно так он теперь мысленно членит время. После его возвращения в Англию прошло всего ничего. Пару раз он навестил Сьюзен, но никому из них это посещение не принесло ни видимого удовольствия, ни пользы. Однажды вечером раздался телефонный звонок. Звонила Марта Маклауд, которая уже давно носила другую фамилию.
– Маму на время поместили в психиатрическую, – выпалила она.
– Как это неприятно.
– Сейчас она лежит в… – Марта назвала одну из местных больниц, где имелось психиатрическое отделение.
Он был наслышан об этом заведении. Как-то раз его приятель-доктор с профессиональной сухостью сказал: «Там может оказаться только тот, кто реально лишился рассудка».
– Понятно.
– Место жуткое, настоящий бедлам, пациенты горланят. А кто не горланит, тот напичкан успокоительным до состояния зомби.
– Ага. – Он не спросил, к которой из двух категорий относится Сьюзен.
– Вы сможете ее навестить? И посмотреть условия?
За четверть века, подумал он, Марта ни о чем его не попросила. На первых порах он чувствовал ее неодобрение, позднее – молчаливое высокомерие, но хорошее воспитание никогда ей не изменяло. Судя по всему, сейчас она дошла до крайности. Хорошо знакомый с таким состоянием, он давно усвоил, что «крайность» – понятие растяжимое. А потому взвесил эту просьбу.
– Вероятно, смогу. – Через пару дней ему так или иначе предстояло ехать в город, но делиться этим с Мартой он не собирался.
– Я уверена: встреча с вами пойдет ей на пользу. Тем более в таком месте…
– Да-да.
На этом разговор закончился. Дав отбой, он подумал: она много лет была на моем попечении. Я делал все, что мог. Но не справился. Передал ее тебе. Так что теперь твой черед.
Однако собственная угрюмая логика его не убеждала. С таким же успехом можно было твердить: «Найти полицейского, найти полицейского». Правда заключалась в том, что ему было невмоготу: невмоготу видеть Сьюзен – вернее, то, что от нее осталось: нечто горластое или зомбированное среди горластых и зомбированных. Он убеждал себя, что это необходимая самозащита, а также защита того образа Сьюзен, который хранился у него в голове. Но от правды было никуда не деться. Его просто страшила предстоящая встреча.
* * *
С годами жизнь его вошла в удобную колею, где человеческого участия было ровно столько, чтобы поддерживать дух и вместе с тем не надоедать. Он знал, как покойно становится на душе, если отгородишься от эмоций. Его эмоциональная жизнь переоформилась в социальную. Он многим кивал и улыбался, пока в кожаном фартуке и твидовой кепке высился за прилавком на фоне счастливых козочек. Высоко ценил стоицизм и спокойствие, которые не проистекали из философских штудий, а просто мало-помалу выросли у него внутри, подобно кораллам, что в силу своей твердости способны почти в любую погоду противостоять натиску океанских волн. Но иногда не способны.
В общем и целом жизнь его складывалась преимущественно из наблюдений и воспоминаний. Не самая худшая смесь. У него вызывали неприязнь те мужчины, которые на седьмом и восьмом десятке продолжают вести себя как тридцатилетние, ныряя в круговорот молодых женщин, экзотических путешествий и экстремальных видов спорта. Разжиревшие олигархи, которые на собственных яхтах лапают волосатыми ручищами тощих моделей. Респектабельные мужья, которые в вихре житейских бурь, сдобренных виагрой, бросают своих жен, прожив не одно десятилетие в законном браке. В немецком для обозначения такой лихорадочности есть особое выражение – типичное для этого языка слово-гармошка, которое переводится как «паника при закрытии дверей». Его самого закрытие дверей не волновало, хотя и приближать его не хотелось.
Окружающие, насколько он знал, говорили про него: «сам по себе». В такой характеристике не сквозило осуждения. Это житейское кредо по-прежнему оставалось в чести у англичан. И относилось оно не только к приватности, не только к тому, что дом англичанина – даже самый захудалый – это его крепость. Оно относилось к чему-то большему: к человеческому «я», и к месту его хранения, и к возможности (выпадающей очень немногим) как следует его разглядеть.
Он понимал, что никому не дано поддерживать свою жизнь в устойчивом равновесии, даже во время досужих размышлений. Понимал, что между самодовольством, с одной стороны, и сожалением – с другой всегда существует натяжение, порой даже колебание. Он пытался занять сторону сожаления, потому что такой вариант менее разрушителен.
Но о своей любви к Сьюзен не сожалел никогда. Сожалел он о другом: что был слишком зелен, слишком невежествен, эгоцентричен, самоуверен в отношении того, чем представлялась ему природа и производные любви. Не лучше ли (то есть не менее ли катастрофичны) были бы для него, для нее, для них обоих «французские» отношения? Когда более зрелая женщина учит молодого мужчину искусству любви, а затем, пряча утонченную слезу, выпускает его в мир – в мир более молодых, более подходящих невест? Возможно. Но ни он сам, ни Сьюзен не были столь умудренными. Умудренности в чувственной сфере он не знал вовсе: более того, само это выражение звучало для него логическим противоречием. Так что об умудренности он тоже не жалел.
Ему вспоминались собственные юношеские попытки дать определение любви, которые он предпринимал еще в Деревне, лежа в своей одинокой постели. Любовь, решил он, подобна всеохватному и внезапному распрямлению вечно сдвинутых бровей. Хм: любовь как окончание мигрени. Нет, хуже: любовь как ботокс. А вот еще одно его сравнение: любовь – это как внезапное наполнение легких души чистым кислородом. Любовь как полулегальное употребление наркотиков? Да понимал ли он сам, о чем идет речь? Между прочим, несколько лет спустя он оказался в знакомой компании, к которой присоединился взволнованный начинающий врач, только что «надыбавший» у себя в больнице колбу веселящего газа. Всем пациентам он раздал по воздушному шарику, и каждый надул свой шар из этой колбы, крепко держа за кончик. Максимально опустошив легкие, человек прикладывал губы к шарику, чтобы впустить в себя рев и взлет внезапного, стремительного, быстротечного кайфа. Впрочем, это ничуть не напоминало любовь.
* * *
А что на сей счет говорилось у профессионалов? Он вынул из ящика стола свой блокнотик. Куда уже давно ничего нового не записывал. В какой-то момент, раздосадованный тем, как мало удается найти хороших определений любви, он стал записывать, начиная с последней страницы, все плохие. Любовь – то, любовь – се, любовь означает это, любовь означает то. Даже довольно известные цитаты не шли дальше утверждений о том, что любовь – это мягкая игрушка, это щенок, это подушка-пердушка. Любовь – это когда не приходится просить прощения
[20] (напротив, зачастую она требует именно этого). Потом пошли всякие любовные строчки из любовных песен с обморочными заблуждениями автора текста, солиста, группы. Даже горьковатые и циничные – «верен тебе, дорогая, только на свой манер» – казались ему рассуждениями на сентиментальные темы. Да, мне не повезло, дружище, но тебе-то, наверное, повезет больше, с экивоками обещала песня. Так что можешь слушать с сочувственным благодушием.