Никогда не приходилось видеть себя прежде в такой конфигурации…
Следствием этого стало удивление.
Я словно в первый раз увидел великую красоту всего, что есть в мире: дождевые капли в лесу вокруг нас падали с листьев на землю; звезды висели низко — бело-голубые, робкие; ветер приносил запах пожара, сухого дерева, речного гумуса; неодобрительное потрескивание сухостоя наполнялось усиливающимся ветром, а где-то вдалеке, пересекая ручей, впряженная в сани кляча мотнула шеей с колокольчиком.
Я видел лицо его Анны и понял его нежелание оставлять ее.
Я жаждал мужского запаха и крепкого мужского объятия.
Я знал печатную машину, любил работать на ней (знал рабочий стол, передвижные крючья, штангу с захватами, стол под рамой). Вспомнил мое недоумение, когда упала знакомая центральная балка. Этот ускользающий последний миг паники! Я пробил мой рабочий стол подбородком; кто-то (мистер Питтс) кричит из приемной, возле меня лежит бюст Вашингтона, расколотый на кусочки.
Печка тикает. В метущейся панике я перевернул стул. Кровь, текущая по канавкам между досками пола, скапливается, добравшись до кромки ковра в соседней комнате. Меня еще можно оживить. Кто не совершал ошибок? Мир добр, он прощает, он всегда предоставляет второй шанс. Когда я разбил материнскую вазу, мне позволили подмести фруктовый подвал. Когда я недобро поговорил с Софией (нашей горничной), то потом написал ей письмо, и все закончилось хорошо.
Не позднее чем завтра, если только я приду в себя, она будет моей. Я продам мастерскую. Мы будем путешествовать. В самых разных многочисленных городах я буду видеть ее в новых платьях различных цветов. И платья эти будут падать и падать на пол самых разных комнат. Мы уже друзья, а станем кое-чем гораздо бо́льшим; будем работать каждый день, чтобы «расширить границы нашего счастья» (как она однажды красиво сформулировала это). И… еще могут быть и дети. Я не так стар, всего сорок шесть, а она в самом расцете ее…
Почему мы не делали этого раньше?
Я столько лет был знаком с этим парнем, но так никогда и не узнал его по-настоящему.
Это было в высшей степени приятно.
Но не помогало.
Тот джентльмен ушел.
Направился в сторону белого каменного дома.
Это мы его надоумили!
Ах, какая прекрасная ночь!
Я возбудил мистера Воллмана.
После ухода мистера Бевинса меня тут же стало одолевать томление по нему и связанным с ним явлений, томление, сродни тоске по моим родителям, когда я впервые покинул их дом и отправился на ученичество в Балтимор… воистину сильное томление.
Такова была напряженность чувств нашего сопребывания в том джентльмене.
Я всегда буду желать увидеть его снова в столь же полной мере: дорогой мистер Бевинс!
Дорогой мистер Воллман!
Я смотрел на него, он смотрел на меня.
Мы теперь вечно будем носить в себе частички друг друга.
Но это было еще не все.
Мы теперь, казалось, хорошо знали этого джентльмена.
Изолированный как от Воллмана, так и от этого джентльмена, я вдруг почувствовал, как растет во мне тело пугающего нового знания. Этот джентльмен? Его звали мистер Линкольн. Мистер Линкольн был президентом. Как такое могло быть? Как такого могло не быть? И при этом я твердо знал, что президент — мистер Тайлер
[23].
Что мистер Полк
[24] занимает это почетное кресло.
И в то же время я всем сердцем понимал, что президент — мистер Линкольн. Мы находились в состоянии войны. Мы не находились в состоянии войны. Повсюду царил хаос. Повсюду царил порядок. Был изобретен аппарат для связи на расстоянии. Никакого такого аппарата не существовало. И не могло существовать. Сама мысль об этом — безумие. И все же я его видел, пользовался им; моя память хранила звуки, которые он производит при работе.
Это был телеграф.
Бог мой!
В день, когда упала балка, президентом был Полк. Но теперь, я знаю (с ослепительной ясностью), что после Полка пришел Тейлор
[25], а после Тейлора Филлмор
[26], а после Филлмора Пирс
[27]…
А после Пирса пришел Бьюкенен
[28], а после Бьюкенена…