Извозчика с ним не было он приехал на небольшой лошадке что сильно удивило меня ведь он же президент и все такое а ноги у него такие длинные а лошадь маленькая и оттого казалось будто какое-то насекомое человеческих размеров прицепилось к этой жалкой кляче которая освободилась от своей ноши и теперь стояла усталая и виноватая, тяжело дышала словно думая будет у меня что рассказать другим лошадкам по возвращении если они еще не будут спать и в этот момент президент попросил ключ и я дал ему ключ и смотрел как он идет жалея что не предложил ему фонаря какового у него не было хотя он и пошел в стигийскую тьму как пилигрим идущий в пустыню где нет ни дорог ни следов это было очень печально Том.
Самое странное Том что его так долго не было. Вот я пишу а его все нет. Где он Том. Потерялся он потерялся. Потерялся там или упал и сломал что-нибудь а теперь кричит зовет на помощь.
Вот сейчас выходил слушал никаких криков.
Где он в такой час не знаю Том.
Может где-то в зарослях приходит в себя после посещения предается одинокому крику?
Источник: «Журнал сторожа, 1860–1878, кладбища „Оук три“».
Запись Джека Мандерса
в ночь 25 февраля 1862 г.,
цитируется по договоренности
с мистером Эдвардом Сансибелом.
XXIV
Трудно было бы переоценить живительный эффект, какой оказало это посещение на наше сообщество.
Личности, которых мы не видели годами, вышли, расползлись, стояли смиренно, заламывая руки в восторженном недоверии.
Личности, которых мы не видели никогда прежде, теперь дебютировали, и это было волнующе.
Кто знал, что Эденстон — крохотный человек в желтой одежде с надетым наперекосяк париком? Кто знал, что Кравуэлл — жирафоподобная женщина в очках, с книжкой собственных юморесок в руке?
Заискивание, почтение, улыбки, звонкий смех, душевные приветствия — все это было в повестке дня.
Люди толклись под высокой февральской луной, хваля одежды друг друга, делая то, что привыкли, — пинали башмаками землю, кидали камни, примеряли удар. Женщины держались за руки, запрокидывали головы, называли друг друга милая и дорогая, останавливались под деревьями, чтобы обменяться странными секретами, которые хранили долгие годы уединения.
Люди были счастливы, вот как это называется; они возродили это понятие.
Это была мысль, та самая мысль, что кто-то…
Из того другого места…
Что кто-то из другого места удостоит…
Это было трогательно, вот что было необычно.
Ничего необычного не было в том, что люди из предыдущего места тоже тут.
Ой, они приходили сюда довольно часто.
С их сигарами, венками, слезами, траурными повязками, тяжелыми экипажами, черными лошадьми, бьющими копытами у ворот.
Их слухи, их беспокойство, их шепот о том, что не имеет к нам никакого отношения.
Их теплая плоть, парок дыхания, влажные глаза, неудобное нижнее белье.
Их жуткие лопаты, брошенные кое-как под нашими деревьями.
Но трогательно. Боже мой!
Не то чтобы они иногда не трогали нас.
О, они тронут вас, не сомневайтесь. Затолкают вас в ваш хворь-ларь.
Оденут так, как они хотели. Зашьют и раскрасят как нужно.
Но как только все это проделают, они больше вас уже не тронут никогда.
А Рейвенден.
Рейвендена они снова тронули.
Но такое вот трогание…
Никто не хочет, чтобы его так трогали.
Крыша этого каменного дома протекала. Его хворь-ларь оказался поврежденным.
Они вытащили его на свет божий, сняли крышку.
Стояла осень, и листья падали на беднягу. Он из гордых. Банкир. Говорил, у него свой особняк на…
Они вытащили его из гроба и бросили — бух! — в новый. Потом спросили в шутку, не больно ли, а если больно, то не подаст ли он на них жалобу? Потом они долго, с удовольствием, курили, а бедняга Рейвенден (половина внутри, половина снаружи, голова под невероятным углом) все это время тихим голосом просил их, чтобы они были так любезны положить его более пристойно…
Так вот трогание…
Никто этого не хочет.
Но это… это другое.
Промедлить, задержаться — вот что он шептал прямо в ухо? Боже мой! Боже мой!