Кейтлин и Алине посвящается
Часть первая
I
В день нашей свадьбы мне было сорок шесть, а ей восемнадцать. Я уже знаю, что вы думаете: пожилой мужчина (с брюшком, лысоватый, хромой на одну ногу, с деревянными зубами) применяет мужскую власть, умерщвляя таким образом несчастную молодость…
Но это неправда.
Понимаете, это именно то, против чего я возражаю.
В нашу первую брачную ночь я прохромал вверх по лестнице с лицом, раскрасневшимся от выпивки и танцев, и увидел, что тетушка нарядила ее в нечто полупрозрачное — шелковый воротничок чуть вспархивал в ритм с дрожью, которая ее била. И я ничего не смог.
Я принялся нежно говорить с ней, обнажил перед ней свое сердце. Она была прекрасна, а я стар, уродлив, потерт. Странный это получился брак, корнями он произрастал не из любви, а из расчета. Ее отец был бедняком, мать болела. Поэтому она и оказалась здесь. Я все это прекрасно знал. Я и в мечтах своих не надеялся прикоснуться к ней, сказал я ей, когда увидел ее страх и — «отвращение», вот какое слово я использовал.
Она заверила меня, что никакого «отвращения» ко мне не испытывает, хотя я и видел, что ее (красивое, покрывшееся румянцем) лицо исказилось от этой лжи.
Я предложил ей стать… друзьями. Просто делать вид, будто мы стали мужем и женой в физическом смысле. Она должна чувствовать себя в моем доме свободной и счастливой и пытаться думать о нем как о своем собственном. Большего я от нее и не жду.
Так мы и жили. Мы стали друзьями. Близкими друзьями. И только. Но и это было немало. Мы вместе смеялись, вместе принимали решения, касающиеся хозяйства, — она научила меня больше думать о слугах, обмениваться с ними не только общими словами. Она оказалась практичной, и под ее руководством мы успешно обновили комнаты, заплатив лишь часть того, что ожидали растратить. Видеть, как она оживляется, когда я вхожу, как наклоняется ко мне, обсуждая хозяйственные вопросы, — все это так радовало меня, что я словами и передать не могу. Я был счастлив, очень счастлив, но теперь нередко ловил себя на том, что бормочу, сам того не желая, что-то похожее на молитву: Она здесь, все еще здесь. Словно бурная река пронесла воды сквозь мой дом, в котором теперь стоял запах свежести и возникало ощущение присутствия чего-то роскошного, естественного, захватывающего.
Как-то вечером перед группой собравшихся друзей она по собственному почину стала петь дифирамбы в мой адрес: я, мол, хороший человек, вдумчивый, умный, добрый.
Наши глаза встретились, и я понял: она говорит все это искренне.
На следующий день она оставила записку у меня на столе. Хотя скромность не позволила ей выразить чувства словами или действиями, в записке говорилось, что моя доброта к ней привела к желанному результату: она чувствовала себя счастливой, ей было хорошо в нашем доме, и она желала, как было написано, «раздвинуть границы нашего счастья до тех интимных пределов, которые мне до сих пор не знакомы». Она просила меня направить ее в этом, как я направлял ее «во множестве других аспектов взросления».
Я прочел записку, пришел на ужин и увидел, что она вся горит. Мы обменялись там, прямо перед слугами, откровенными взглядами, удовлетворенные тем, что каким-то образом сумели сотворить для себя из совершенно неподходящих материалов.
Той ночью в ее постели я старался оставаться таким, каким был прежде: нежным, уважительным, почтительным. Между нами почти ничего не было — мы целовались, обнимались, — но представьте, если можете, изобилие этой неожиданной щедрости. Мы ощутили поднимающуюся в нас волну похоти (да, конечно), но опирающуюся на не терпящую суеты крепкую привязанность, которую мы создали: узы доверительности, прочные и искренние. Я не был неопытным человеком — в молодости отдал дань страстям; провел немало времени (хотя мне и стыдно в этом признаваться) на Марбл-элли, в Бэнд-бокс, в ужасном Волчьем логове. Один раз был женат и с пользой для здоровья женат… но глубина этого чувства была для меня абсолютно внове.
Мы молча согласились на еще большее расширение границ этого «нового континента» следующей ночью, и я отправился в мою типографию утром, борясь с силой гравитации, которая притягивала меня к дому.
И этот день — увы — стал днем падения балки.
Да, да. Представьте себе такое везение!
Когда я сидел за моим рабочим столом, с потолка упала балка, ударив меня прямо по этому месту. И потому наш план пришлось отложить до моего выздоровления. По совету моего врача, я слег в…
Некий хворь-ларь считался… считалось, что он…
Целительный.
Целительный, да. Спасибо, мой друг.
Всегда рад.
И вот я лежу в гостиной в моем хворь-ларе, чувствуя себя последним идиотом, лежу в той самой гостиной, по которой мы недавно (радостно, виновато, ее рука в моей) прошли по пути в ее спальню. Потом вернулся врач, и его помощники унесли мой хворь-ларь в его хворь-телегу, и я понял, что… понял, что реализацию нашего плана придется отложить на неопределенное время. Какое разочарование! И когда же я теперь познаю все радости супружеской постели, когда буду созерцать ее обнаженную, когда она посмотрит на меня в известном состоянии с жадным ртом, зардевшимися щеками, когда ее волосы, освобожденные чувственным движением, рассыплются, наконец, покрыв нас?
Что ж, похоже, нам придется дождаться моего полного выздоровления.
Вот уж воистину досадное недоразумение.
Однако все тяготы можно вынести.
Именно так.
Хотя, признаю, я в то время так не считал. В то время на хворь-телеге, но все же не связанный обязательствами, я обнаружил, что на краткое время могу покидать мой хворь-ларь, и бросился прочь, подняв небольшие облачка пыли, и даже разбил вазу, стоявшую на крыльце. Но моя жена и тот доктор, с серьезным видом обсуждавшие мою травму, ничего не заметили. Я не мог это вынести. И потому, признаю, дал волю раздражению — разогнал собак, пробежав среди них, вызвав в голове каждой представление о медведе. Тогда я был способен на это! Ах, какие то были денечки! Теперь я не то что не могу вызвать в голове собаки представление о медведе, я и нашего молчаливого молодого друга не могу привести сюда на обед!
(А ведь он кажется молодым, правда, мистер Бевинс? Телосложением? Осанкой?)