Снега к машине прилипло и впрямь немало, а заправились они уже после повторного взвешивания. По накладным Макс сдал на розлив даже чуть больше полученных на юге 12-ти тонн, хотя Белкин перед поездкой заложил на усушку с утруской минимум 300 килограммов. Максим терялся в догадках, как лучше отблагодарить водителя, однако тот разрешил затруднение, озвучив прейскурант на все совершённые в дороге подвиги. Во-первых, он потребовал признать его собственность на те полтора центнера, которые, как выяснилось, остались в цистерне благодаря хитрому расположению крана для слива масла. Во-вторых — выдать ему на руки ту же сумму, которую Белкин заплатил за перевозку в кассу автоколонны. Макса несколько покоробили грубость и агрессия, с которой были заявлены требования, но их содержание он счёл справедливым: «Человек ведь сначала работал, причём, очень хорошо работал, и только потом счёт предъявил. А вот наоборот, как сейчас почти все делают, было бы некрасиво».
— Конечно, масло забирай, какой разговор. А деньги я из своих обязательно выбью, завтра-послезавтра привезу, — легко согласился Макс и решился сказать то, о чём думал всю обратную дорогу: — Кстати, спасибо тебе, Анатолий за всё. Я таких крутых водил никогда не видел.
— Ладно, не трынди, — дальнобойщик стиснул протянутую ему руку. — До пятницы жду деньги на базе, а не появишься — сам к тебе с ребятами приеду.
12
Дома Макс первым делом бросился к телефону и набрал Танин номер. Был поздний вечер (то есть Максим звонил в «родительское» время), но теперь, когда группа «Колибри» рассказала ему о чувствах Тани, эти подростковые ограничения казались смешными. Стоит Тане узнать, насколько хорошо он её понимает, как все её страхи исчезнут, и она перестанет зависеть от родителей. А если ещё развеселить её рассказом про трагикомическую эпопею с маслом, в которую он ввязался ради их совместного будущего, если намекнуть, сколько денег он скоро получит и сколько начнёт капать, когда совершённая им операция будет поставлена на поток… В общем, стоит ему с ней поговорить, как она немедленно вернётся, и уж на этот-то раз они будут жить долго и счастливо.
Отец сообщил: «Татьяны нет, и сегодня не будет», и хотел было повесить трубку, но Максим, которого слова «сегодня не будет» напугали до полусмерти, каким-то чудом упросил его сказать, где сейчас Таня.
— Не велела говорить, конечно, так всё равно ж найдёшь. В ларёк она устроилась, у вокзала новые ряды недавно поставили. А сегодня первый раз в ночь заступила, — ответил отец и добавил: — Ты смотри там, не вмешивайся, жизнь ей не порти. Она сама насчёт работы решила, мы с матерью тут не при чём.
Шагая к вокзалу, Максим рассчитывал немедленно забрать Таню оттуда и привести к себе. Но за периметр торговых рядов его не пустили, а выходить Таня отказалась, поэтому общаться пришлось через амбразуру ларька. После такого афронта он внутренне согласился на компромисс — мол, будет неплохо, если Таня согласится бросить работу с завтрашнего дня и придёт к нему не прямо сейчас, а утром. Но переговоры так и не состоялись. Его взвинченный шёпот (он был взбешён, но старался не привлекать внимания Таниной напарницы, охранников и рассматривающих товары покупателей), вызванные ревностью вопросы и железобетонные, как ему казалось, доводы, Таня либо ловко игнорировала («подожди, пожалуйста, мне надо товар отпустить»), либо вежливо парировала: «конечно, я с тобой согласна; это не лучшая работа, но я уже взрослая, мне нужна работа, а другой у меня нет». Её неуверенность и страхи действительно исчезли, однако случившаяся с ней перемена обернулась не против родителей, а против Макса. Он едва ли не физически чувствовал, как она ускользает, отдаляется, как обрывает все связывающие их нити и окончательно исчезает из его жизни, однако не находил мужества поверить собственным ощущениям. Макс продолжал цепляться за явившуюся ему в командировке фантазию, будто она спит и видит, как вымаливает у него прощение и удостаивается его жалости за то, что она сделала с ним, с ними, с собой, наконец.
Он избавился от иллюзий только на состоявшемся перед новым годом свидании. Сюжет, описанный чуть выше (она становилась чужой), повторился почти полностью. Иными были лишь мизансцена (вместо нескольких минут разговора через амбразуру ларька — сутки в постели) и финал. Вечером второго дня он решился спросить, придёт ли она к нему на новый год. Она ответила отрицательно, соврав что-то про старую компанию, с которой она обязательно познакомит его позже, и про ограниченное количество мест на даче, куда они едут. Он встал, оделся, и, изображая безразличие, принялся обстоятельно, с расстановкой выпивать (они пили «Финляндию», разбавляя её белым мартини), не забывая для пущей убедительности с удовольствием закусывать. Таня несколько раз пыталась с ним заговорить, он не реагировал, тогда она тоже оделась и попросила его вызвать такси. Лишь в этот момент он поверил в то, о чём давно догадывался и о чём до сих пор даже думать боялся: она не просто не хочет быть с ним, она с ним больше не будет. Он бросился ей в ноги, взял в захват щиколотки, прижав их к своему плечу сцепленными в замок руками, и, выкрикивая «попробуй теперь уйти, не пущу, никуда не уйдёшь», разрыдался. Потом она гладила его по голове и утешала, а он лихорадочно пытался сочинить какой-нибудь убийственный ультиматум, и сочинил. Встал на колени и поклялся стоять так до тех пор, пока она не пообещает остаться, а, если она всё-таки уйдёт, то он будет стоять на коленях, пока она не вернётся.
Часа через полтора после её ухода он вышел из ступора, и, морщась от боли в затёкших ногах, доковылял на коленях до прикроватного столика, где ещё оставалась водка. Допивая бутылку, увидел валявшуюся за торцом дивана скакалку и вспомнил, как несколько лет назад напился в компании переживавшего вторую молодость дяди и почувствовал, что снова влюблён в Станиславу, которую бросил незадолго до этого. Тогда чувство влюблённости заставило его схватить скакалку и целый час прыгать от радости и надежд, от восхитительного ощущения полноты жизни. Контраст с нынешней апатией, возникшей в предчувствии конца, был поразительным. В скакалке, попавшейся на глаза именно сейчас, Максу почудилась какая-то неприятная, стыдная, но очень важная рифма с прошлым, и он потянулся за тяжёлым витым шнуром.
Расправляя скакалку, Максим думал о том, насколько омерзительно выглядят после смерти люди, которые вешаются. В детстве он слышал, как взрослые описывали случай с дальним родственником, приладившем однажды сооружённую из брючного ремешка петлю к ручке балконной двери. «Удавился», — говорили взрослые, и это бесстыдное деревенское слово многократно усиливало чувство гадливости. Ему казалось невозможным, что итогом всех пережитых им потрясений станет произнесённый кем-то подленький глагол «удавился». Вариант с ружьём отпадал из-за длины ствола — на собачку, как он видел в каком-то фильме, пришлось бы нажимать большим пальцем ноги, предварительно освобождённой от носка, и это тоже выглядело не очень. «Жалко, элениума почти не осталось. Хотя я же выпил много, с водкой, наверное, и пара таблеток может сработать. Ещё можно таблетки выпить, в ванну лечь и вены порезать. Сознание потеряешь, а там или кровь вытечет или утонешь», — подумал Максим, и уже собрался искать транквилизаторы, но был остановлен новой мыслью. «А почему тогда скакалка эта, зачем? Полгода её не видел, зачем она мне сейчас-то попалась? И про Станиславу я почему сразу вспомнил? Типа с ней прыгал-прыгал — не допрыгал, то есть не допрыгнул? Зато теперь вот… допрыгался… Марта умерла, и не только Марта — Таня ведь мою…», — всхлипнул он, даже мысленно не решаясь произнести «дочку» в таком контексте, — «…как же ей от меня тошно, раз она такое сделала…».