Прищурив глаза от яркого света, я опустил голову и вдруг увидел на полу рядом с креслом-качалкой дневник Кой и придавленную камнем записку:
«Не хотела будить вас, профессор. Извините за вчерашнее. Прочтите, пожалуйста. Кой».
Я отправился на кухню, сварил кофе и, держа в руке дымящуюся кружку, вернулся в кресло. Кое-как справившись с желанием ехать в больницу, я раскрыл тетрадь на первой странице.
К полудню я прочел дневник целиком. В нем оказалось множество стихов, еще больше коротких виньеток-описаний, эпизодов и случаев из жизни. Ни начала, ни конца в общепринятом смысле в дневнике не было. Больше всего он напомнил мне подборку моментальных снимков или сделанных по горячим следам зарисовок, не объединенных даже формальным общим контекстом.
Когда я перевернул последнюю страницу, у меня оставался только один вопрос: что, ради всего святого, эта девушка делает на моих занятиях? Насколько я мог судить, Кой от природы была одарена очень щедро. Нет, я вовсе не имею в виду, что у нее был «прекрасный стиль» или что она «в совершенстве владела языком». У Кой просто был талант. Настоящий талант, без дураков.
И вот, сидя на крыльце и держа в руках душу и сердце своей студентки, я мог найти только два правдоподобных объяснения ее дару. Либо Кой была своего рода пишущим Биллом Гейтсом и обладала врожденной гениальностью, по какой-то причине не замеченной ее школьными преподавателями, либо с ней что-то случилось. И это что-то должно было быть достаточно неожиданным и серьезным, чтобы в одночасье лишить Кой обычной девичьей сентиментальности, заменив ее холодной отстраненностью Снежной королевы и… черными очками.
Дневник Кой пробудил во мне давние, почти забытые эмоции, которые я несколько раз испытывал, пока учился в начальной школе, и которые очень редко посещали меня в период моей так называемой взрослой жизни. Восторг, благоговение, изумление и трепет – вот что я чувствовал, когда мы с нашей школьной учительницей музыки мисс Эдвардс добрались до Моцарта. Читая дневник Кой, я испытывал то же самое. Мне просто не верилось, что столь молодая девушка смогла создать столь изящные, тонкие, зрелые вещи.
Наконец я отложил дневник и, чувствуя, что у меня пересохло во рту, отхлебнул горький, давно остывший кофе. Вкус был отвратительным, и меня едва не стошнило, но я вспомнил, что Мэгги любила холодный кофе. Утром она частенько наполняла им свою кружку, которая потом стояла несколько часов, пока перед обедом Мэгги ее не выпивала. Она утверждала, что в середине дня ей просто необходима инъекция кофеина. Я не возражал, мне только было непонятно, почему кофе непременно должен быть холодным, если сварить свежую порцию не так уж долго. Внезапно мне стало любопытно, и я вновь взял кружку и понюхал. Кофе простоял рядом со мной не меньше трех часов, и я поднес его к губам и сделал большой глоток. Холодные, крупные крошки кофейной гущи застревали у меня под языком, потом хлынули в горло. Да, подумал я, у холодного кофе совсем другой, особенный вкус… И в ту же секунду ледяной кулак одиночества снова обрушился на меня и размазал по полу, как букашку.
Когда я подошел к дверям больницы, термометр при входе показывал девяносто восемь градусов
[34], и на чистом, голубом небе не было ни единого облачка. Несмотря на удушающую жару, на мне была черная футболка с длинным рукавом. Блу, высунув язык, следовал за мной по пятам.
В больнице было прохладно и тихо. Мэгги – моя спящая красавица, которую я никак не мог разбудить, – все так же лежала на своей койке. Совсем недавно кто-то расчесал ей волосы и покрасил ногти. Когда же я приподнял одеяло на ногах Мэгги, чтобы проверить, не холодные ли у нее ноги и не нужно ли надеть ей носки, то обнаружил, что тот же человек покрасил моей жене ногти и на ногах.
Мэгги всегда спала в носках – даже в самую жару. Она терпеть не могла, когда у нее мерзли ноги. Если же по какой-то причине Мэгги забывала надеть носки, тогда она упиралась холодными ногами мне в спину или в живот, в зависимости от того, на каком боку я спал, а это не нравилось уже мне.
Пока я предавался воспоминаниям, Блу быстро облизал Мэгги лодыжки, ткнулся холодным носом ей в ладонь, обнюхал волосы и устроился в ногах кровати.
Мэгги и в самом деле выглядела так, будто спала. Ее лицо сохраняло безмятежное выражение и никак не подтверждало мрачные пророчества врачей о «необратимом повреждении мозга» и о том, что она «может никогда не проснуться». Период, когда, по словам врача, вероятность выхода из комы составляла пятьдесят процентов, давно миновал; теперь шансы уменьшились еще в два раза. А всего несколько дней назад врач сказал мне, качая головой:
– Я не пугаю вас, Дилан, я просто не хочу внушать вам необоснованные надежды. Будьте готовы к худшему.
Но, несмотря на столь пессимистический прогноз, Мэгги не производила впечатления безнадежно больной или умирающей. Она была похожа на… на мою жену в воскресенье утром. Казалось, Мэгги вот-вот проснется и мы вместе поплывем на плоту вниз по реке.
На всякий случай я все-таки достал из пластикового кармана на спинке ее кровати медицинскую карту и, с трудом разбирая неудобочитаемые докторские каракули, прочел последние новости о состоянии здоровья Мэгги. Изменений не было, и я, открыв окно, швырнул бумажку как можно дальше. Она закувыркалась в воздухе и в конце концов спланировала в сверкающий на солнце пруд тремя этажами ниже. Я провожал ее взглядом и думал о том, что на окне нет решеток. В палате для «овощей» решетки ни к чему – коматозные пациенты из окон обычно не бросаются.
Повернувшись к Мэгги, я поцеловал ее в лоб. Кожа у нее была теплой, и пахло от нее моей женой.
– Привет, Мэг! Это я!.. – шепнул я, садясь. Она не ответила, да я и не ждал ответа. Просто раньше, когда я целовал ее в лоб, шептал: «Привет, Мэг!» – и ставил кофе на столик возле кровати, она обычно просыпалась, поворачивалась на бок и, положив голову мне на колени, протяжно зевала и спрашивала, чем я собираюсь сегодня заняться.
Мэгги всегда спала очень крепко. Порой, просыпаясь посреди ночи, я видел, что она лежит на спине, а ее ладонь покоится тыльной стороной на лбу, словно даже во сне Мэгги о чем-то напряженно размышляла или пыталась вспомнить что-то чрезвычайно важное. Из-за этого на ее переносице, прямо между глазами, появлялась легкая озабоченная морщинка, и я, склонившись над Мэгги, осторожно целовал ее в щеку, убирал руку со лба и клал ее вдоль тела, а потом кончиками пальцев прикасался к этой морщинке. Проходила минута, и кожа на переносице Мэгги разглаживалась, морщинка исчезала, а все тело расслаблялось. Если же я не просыпался, эта напряженная складка сохранялась на лбу Мэгги до утра, и, вставая утром, она невольно вскрикивала от боли в сведенной шее. Я всегда знал, что это свидетельствовало только о том, насколько глубокой и серьезной натурой была моя жена. Сложная простота или простая сложность, вот она какая – моя Мэгги. Парадокс. Средоточие крайностей, которые чудом остаются в равновесии.
Опустив голову на подушку рядом с Мэгги, я глубоко вздохнул. За всю нашу супружескую жизнь это был едва ли не первый раз, когда она не возражала против того, чтобы у нас была общая подушка. Я бы не рискнул воспользоваться ее беспомощностью и сейчас, но мне слишком хотелось слышать ее дыхание, чувствовать запах, слушать, как сухо трутся друг о друга под одеялом ее ноги. Я хотел быть со своей женой, только и всего!