– У тебя что, рука болит?
– Я ударилась. И вообще устала, хочу домой, спать.
Мне не страшно идти одной, до дома всего триста метров, время подгулявшей матросни еще не наступило, да эти пьяные матросы если кому и опасны, когда возвращаются на свои корабли и валятся за борт, так только себе самим.
Иду через площадь мимо церкви с тунцом на шпиле, мимо гостиницы, в которой ночует папа со своей семьей, заглядываю в освещенные окна. Кто-то выходит из гостиничного бара, и я прячусь за фургон булочника. В руке у человека чемоданчик. Когда он оказывается под фонарем, узнаю: это мой папа! Он огибает почту, останавливается под сводами крытого рынка, мое сердце бьется так громко, что вот-вот разбудит весь город.
Медленно приближаюсь к папе, боюсь-боюсь-боюсь, что он меня заметит. А он ставит чемоданчик на низенькую каменную ограду, открывает… Пользуюсь тем, что папа стоит ко мне спиной, перебегаю через дорогу и прячусь за машиной, в которой летом развозят пиццу. Папа, по-прежнему стоя ко мне спиной, делает руками что-то странное, подносит что-то ко рту, что-то с чем-то соединяет… Собирает ружье, что ли? Но он же не охотник! А вдруг он решил застрелиться? Или… Ой, неужели он хочет кого-нибудь убить?
Мне даже дышать трудно. Мой отец не самоубийца и не преступник, и все-таки он вынимает из своего чемоданчика что-то похожее на приклад, потом… потом другую какую-то штуку, но она слишком широкая для ружейного ствола. Он все еще стоит ко мне спиной. Теперь он что-то надевает на шею… потом выходит на середину зала и наконец поворачивается. Вижу его в профиль, как в театре теней.
Ох… мне сразу полегчало: никакое это не ружье, это саксофон! Папа сюда пришел не для того, чтобы убить себя или кого-нибудь еще, а чтобы поиграть! И вовсе не мое сердце перебудит всех в нашем городе, а музыка вытащит их из-под одеял!
А я и не знала, что папа умеет играть на саксофоне, знала только, что он фанатеет от джаза. Значит, вот что было в черном чемоданчике, который он достал с чердака… И Баз – вовсе не имя куклы, так зовут инструмент. В свете фар какой-то машины вижу папу: глаза у него закрыты, локти прижаты к бокам, левая рука на верхних клавишах, правая на тех, что внизу. Он не дует в свой саксофон, он только раскачивается взад-вперед, пальцы его бегают по клавишам, а ноги не двигаются. Мяукает кошка, ну ее, зачем нарушила тишину! Папины пальцы гуляют по клавишам, тело танцует, но не слышно ни единого звука. Вдруг я понимаю: папа не участвовал в тихом балу, на котором Жо вчера танцевал с тетей Сарой, потому что рядом с ним стояла Альбена. А может быть, потому, что у него не было с собой саксофона.
Или потому, что боялся разговоров тут, на острове. А сейчас он здесь, на площадке, один, он свободен. И наконец-то играет для тебя, Лу.
Потихоньку выбираюсь из-за машины и иду домой. Под дверью Жо полоска света. Бегу в свою комнату и залезаю под перину. Папа тоже как Янус, у него два лица: папа, который смеется, и папа, который плачет.
3 ноября
Жо – остров Груа
Хозяйку «Стоянки», улыбчивую молодую брюнетку, зовут Соаз. Ее кафе – и впрямь последняя стоянка перед Лорьяном. Последняя – потому что оно на самом краешке острова, почти рядом с ним уходят корабли на большую землю. Соаз родилась не здесь, с той стороны, но у нас ее признали, а разве можно было не признать, если она так радушно угощает горячим кофе островитян, уезжающих студеными зимними рассветами в Лорьян на работу, и так победоносно сражается с надравшимися до потери памяти яхтсменами и пьяными туристами в жаркие летние ночи.
Не хочу пропустить Сириана, поэтому устраиваюсь на террасе еще до отправления первого почтовика. Слишком уж глупо расставаться, не помирившись. Нынешней ночью, между двумя кошмарами, я решил подарить нашим детям что-нибудь на память о тебе. Ты носила швейцарские часы, принадлежавшие раньше твоему отцу, они будут отлично смотреться на запястье Сириана, а Саре подойдут жемчуга твоей матери. Два твоих перстня, с сапфиром и с рубином, я сохраню для Помм и Шарлотты, каждая получит кольцо к своему восемнадцатилетию. Пока я надел твои часы сам, чтобы не потерять их, у меня на руке и мои, и твои рядом, можно подумать, я совсем уже псих. Часы твоего отца мне нравятся, но я люблю те, сверхплоские, которые ты мне подарила к тридцатой годовщине нашей свадьбы.
Здороваюсь с завсегдатаями, оккупировавшими стойку бара. Свежие номера «Уэст-Франс» и «Телеграмм» переходят из рук в руки.
– Кофе? – спрашивает Соаз.
– Шампанского!
Отмечаю событие твоим любимым напитком: сегодня я отдам нашему сыну твои часы, а это чего-то стоит.
– Сейчас принесу, – глазом не моргнув говорит Соаз и минуту спустя ставит передо мной узкий фужер на ножке. Второй такой же остается на подносе, шампанского в нем на донышке. – Негоже пить одному. – Соаз берет бокал и чокается со мной.
– За Лу! – говорю я.
– За Лу!
У Соаз была большая собака, Торпен, но какие-то гады ее отравили. Ты тогда вынырнула из своего тумана и рявкнула: надо их самих отравить, око за око, яд за яд! Из этого я заключил, что с головой у тебя все в порядке.
Входит турист, требует мюскаде
[47]. Соаз подает. Он ворчит:
– Я вам что, младенец? Хочу нормальную порцию!
Соаз наливает ему вторую порцию и уточняет:
– Обычная порция здесь, на Груа, шестьдесят граммов.
– В Лорьяне стаканы намного больше.
– Да, в них входит двести, но это куда дороже. Здесь принято подавать вино в небольших стаканчиках. В прежние времена, когда матросы, очутившись на берегу, первым делом обходили все кабаки, так было спокойнее, меньше драк, меньше битых стекол.
Я сижу на террасе, Лу, глазею на порт, жду нашего сына, слушаю, как подвывает ветер в вантах парусников, как разговаривают соседи, как звенят бокалы, когда рядом чокаются. К пристани идут люди – у местных руки в карманах, туристы навьючены не хуже верблюдов. Подъезжают и исчезают в трюме автомобили, пассажиры поднимаются по трапу. Сириана среди них нет. Почтовик отходит от причала. Прошу счет.
– Я скоро вернусь, Соаз!
Схожу-ка я пока поиграть в гольф, тем более что клюшка и мячи с собой. Я единственный из всех врачей мира ненавижу гольф. Не хвастаюсь, какое там, из-за этого меня, чего доброго, могли бы выкинуть из совета нашей профессиональной ассоциации. Но я не понимаю, почему коллегам нравится портить себе спину и приобретать воспаление плечевого и локтевого суставов. Кроме того, эта извращенная игра, на радость кардиологам, провоцирует инфаркты. Единственное преимущество гольфа – помогает разрядиться, сбросить напряжение. Сейчас здесь, на прибрежных скалах, кроме меня, никого – могу лупить по мячу изо всех сил.