* * *
Давным-давно сочинил я потешный сказ, словно охотник после промысла, забородатевший по самые очеса завиральными байками, которые якобы заливает матёрый таёжник по прозвищу Карнак, – что значит, природознатец и природолюб. Потом вдруг выясняется, что безунывный потешник, дивом сохранивший в городской сорочьей трескотне сочный, солоновато-крепкий деревенский говор, ещё и поэт. Прообразом Карнака стал Анатолий Горбунов, дивный русский поэт-лирик, избранные стихотворения которого, будь на то моя воля, без всяких оговорок я поставил бы в антологию русского стиха двадцатого века, близкого по духу и слову нашей величавой народной поэзии.
Анатолий Константинович Горбунов родился на Лене-реке в деревне Мутино Киренского района Иркутской области; рос в большой семье, рано пошёл работать: пастушил, пилил лес, плавал на пароходе кочегаром, несколько лет пахал в авиации – вроде лёдчик: лёд долбил на взлётной полосе. Стихи печатал в сибирских и столичных журналах. Автор книг, выходивших в Иркутске и Москве: «Чудница», «Осенцы», «Тайга и люди», «Звонница» «Перекаты». Живёт и процветает Анатолий …дай ему бог многая лета, многая здравия… и поэтический талант таёжного певца не сохнет, не вянет, а, когда пишутся эти строки, поэт издаёт сразу две книги стихов – для взрослых и для малышей. Меж стихами удит рыбу, бродит по тайге… А вот Карнак, герой моего трагикомического сказа, к сожалению, гибнет…
…И когда сказ в черновом виде увидел свет в «малолитражной» газете, прихожу я в Иркутский Дом литераторов, встречает меня Нелли Семёновна Суханова, ворчливая, но хлопотливая хозяйка, на плечах которой испокон своего века и держался писательский приют, похожий на богадельню и странноприимный дом. А как же не будешь ворчливым, ежели, что греха таить, любят писатели-приятели крепко выпить, а выпимши, покуралесить? И Анатолий Горбунов, как и ваш покорный слуга, увы, не исключения… Так вот, встречает меня наша хозяйка, хвалит сказ, и мне лестно, ибо такие писатели на её глазах вызревали: Вампилов, Распутин… Начал я было таять в похвалах, словно воск на солнышке, а на башке лавровый венок вырос и уж почти забронзовел, как Нелли Семёновна возьми да и осади меня в лужу: дескать, наврал ты, парень, в конце; промашка вышла: такие мужики вроде Тёркина в чалдоничьем обличье или шукшинского чудика, такие гибнуть не должны. Но если один помер, другой должен народиться, дабы нам, грешным, не унывать, не замерзать душой даже в крещенскую сибирскую стужу.
Послушал я Семёновну, возгневался в душе: «Какой-то бухгалтеришко будет мне пальцем тыкать, где соврал, где промахнулся!» Но потом прикинул хвост к носу: «Верно же сказано, не должны такие мужики гибнуть за понюшку табака от какого-то позорного клеща». Подумав же, решил переписать сказ, оставив Карнака жить, стихи творить, в тайге бродить, и нас, унылых, веселить. К сему, что отрадно для вечно измаянной писательской души, поэт Анатолий Горбунов признал себя в балагуристом таёжнике и, шибко уж суровый к чужому творчеству, похвалил, но просил не губить Карнака. Ну, что ж, живи, мужик, утешай унылый люд…
1989, 1991, 2000 годы
ОЧарованная явь
Подлёдный лов хариуса на Байкале
Памяти брата, Александра Байбородина
Сколь уж зим пустомельных блажил я о подлёдном лове хариуса на Байкале, но отупляющая, опустошающая душу житейская колготня, пропади она пропадом, волчьей хваткой держала в своих цепких когтях. Буреломом городились поперёк рыбалки бесчисленные дела-делишки, коим не виделось ни конца ни края. Но однажды Ефим Карнаков все же сомустил меня на зимнюю байкальскую рыбалку и почти силком вырвал из клятой житейской суеты.
Выросший в забайкальской лесостепи, на берегу тихого озера, я, словно Божии небеса, не вмещал в лесостепную глухоманную душу величавое море, а не вмещая, не сроднился с морем-озером и не смог запечатлеть в слове. А худо-бедно лет десять отжил в таёжном распадке, неподалёку от байкальского берега, и, случалось, любовался байкальской лазурью в тени скал, напоминающих богатырских ящеров, миллионы лет назад окаменевших на берегу Байкала и растревоженных пагубной человечьей суетой, и вдруг оживших и утробно взвывших, запрокинувших звериные головы. Видел я Байкал седой и грозный, тихий и ласковый, купальски тёплый и крещенски морозный, ледяной; бывало, покоится тихий, яко распаренный в солнечной бане, и даже лёгкая рябь не морщит озёрный лик, и вдруг, падши с хребта Саянского, грянет из Тункинской долины ветер-култук, либо взыграют сарма, баргузин, когда, словно дикие свирепые кони, летят ярые валы и, вздыбившись у скалистых берегов, взмётывают к небесам белые гривы.
Помнится, в эдакий шторм маялся я на старом «Комсомольце» – доживающем долгий век байкальском теплоходе, который то вскидывался к низким грозовым тучам, то падал с крутой волны в бурлящую бездну… Собрался в журналистскую командировку из районного села Нижнеангарск в рыбачье селение Байкальское; ладился обудёнкой – на денёк без ночёвки, а лишь на третий день «Комсомолец» чудом причалил в усть-баргузинском порту. Помнится, сидел на берегу притихшего моря… белый туман клубился над морской гладью и уплывал в синее небо… сидел я на ошкуренном сосновом кряже, вяло жевал печенье, купленное на последние командировочные гроши, подкармливал сивобородого прибрежного козла, который сочувственно кивал головой, слушая мои жалобы. Словно древний козел и присоветовал: поплёлся я, оголодавший, в усть-баргузинский сельсовет просить христа ради копейки, чтобы на «аннушке» перелететь из Усть-Баргузина в Нижнеангарск.
Хотя и не сроднился я с Байкалом, а манило к морю-озеру, вот почему, плюнув с высокой колокольни на бесконечные и неотложные заботы-хлопоты, я и рванул с Ефимом Карнаком на подледную байкальскую рыбалку, словно с пылу с жару нырнул в студёную морскую воду, и сладостно защемилась, потом вольно отпахнулась душа, истомлённая городским зноем.
И вот уже позади усталая земля, впереди мартовский Байкал.
То ли сон, то ли очарованная явь: неземное безмолвие; ледяная степь в снежном покрове, широко и вольно утекающая в блаженно синее, вешнее небо; искристая бледность суметов на солнопёке, от которых ломит глаза и вышибает слезу; странные и бесплотные видения среди миража; приманчиво зеленеющий на облысках нагой лёд, выскобленный ветром, и торосы, бескрайними, вздыбленными грядами раскроившие озеро вдоль и поперёк.
Баюкая, навевая ямщичью дрёму и сладостную грусть, от темна до темна маячила перед нашими глазами ледяная степь. И так три дня, пока мы через Малое Море, заночевав на острове Ольхон, потом – на мысе Покойники, где ловили бормаш – приваду и прикормку для хариуса, скреблись к Ушканчикам. Ушканчики… Так умилённо величают на Байкале северные островки, где, баяли рыбаки, водилась уйма зайцев, ушканчиков, по-здешнему.
Когда наши две «легковушки», вспоров шинами закрепший наст, вязли в пушистых суметах, то нам приходилось – словно озёрный хозяйнушко кружил – загибать многоверстные крюки, объезжая щели, дышащие мрачно-зелёной потайной водой; щели встречались узенькие, какие мы проскакивали махом, и пошире, которые нужно было огибать. Через одну из них, так и не доехав до её конца или начала, нам пришлось прыгать.