Сын, сам горбатясь от темна до темна, нанимая батраков на хлеба и покосы, зажил богато, веря: тот мудрён, у кого карман ядрён. Но слышал он, трудяга, крот земляной, яко рече Господь: «Птички Божии не жнут, не сеют…», но не может вместить в мужичью душу Божественные глаголы: да ежли все людишки обратятся в птах Божиих и перестанут пахать да сеять, вымрут же?..» Поминается евангелийская Марфа, что «приняла Его в дом свой» и «заботилась о большом угощении», а сестра её Мария – нет бы подсобить – «села у ног Иисуса и слушала Слово Его». И когда Марфа посетовала: «сестра моя одну меня оставила служить? Скажи ей, чтобы помогла мне», Иисус сказал в ответ: «Марфа, Марфа! Ты заботишься и суетишься о многом; а одно только нужно: Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у ней». Вот и мужик деревенский навроде Марфы… но и хлопотливая, заботливая Марфа, обрела святость, как и молитвенная сестра Мария.
До святой Марфы мужику, что до небес синих, но охота вместить, и он усерднее угощает прошаков. Поснедав, нищеброды-христославы помолились, перекрестились, благодаря Бога, что нынь борода не пуста, затем поясно поклонились хозяину, коснувшись дланями матери-сырой земли, и в голос:
– Благодарствуем, кормилец. Милость Божия, Покров Богородицы, молитвы святых тебе, добрая душа, и всей родове твоей…
Мужик смутился, покраснел от стыда и невольно отмахнулся от поклона:
– Не за что… Вам поклон, что снизошли, добрые люди… Помолитесь за мою душу грешную…
И вдруг мужику стало легко и светло на душе, словно слетели с горба долгие крестьянские лета, и он, отроче младо, умилённо обмер в березняке: вечор темнел посреди серого предснежного неба, а ныне – в белоснежном покровце, средь небесной голубизны, осиянной нежарким, ласковым солнышком.
Русский
Бывший колхозный агроном, ныне зажиточный и работящий деревенский мужик, толковал мне в рождественском застолье: «На сон грядущий, Тоха, книги читаю, да… О русских!.. В библиотеке-то шаром покати, в городе заказываю… Чита-аю, паря… Телевизор не гляжу – брехня собачья. А книги читаю… и даже божественные. Я ведь, Тоха, крещёный, меня мамка исподтишка крестила при Никите Хрущёве. Да… И вычитал я, Толя, что на весь мир лишь один народ-богоносец – русский, прочие блудят во тьме кромешной. Во как… Может, паря, богоносец был, да сплыл… Какой там богоносец, когда в деревне сплошь и рядом – пьянь да рвань! А уж лодыри-и, каких белый свет не видал! В пень колотят – день проводят… И живут… без поста, без креста. А тоже, паря, русские… Ага… Но, паря, интересно рассуждают: водку хлещешь, до нитки пропиваешься, в канаве валяешься, – русский, пашешь от темна до темна – жид, под себя гребёшь. Вот и пойми: русский – он пахарь по натуре или пьянчуга горький?.. Хотя… лодырь да пьянчуга Русскую империю сроду бы не выстроил. Весь мир перед Русью шею гнул. Да-а… Но, видно, выдохлись мы, паря. Испокон веку мужика власть ломала через колено, и, похоже, доломала. Хана, однако… А может, одыбаем, как ты думаешь?..»
Поминаю Достоевского и вижу…
Поминаю Достоевского и вижу то, что не вычитал, вообразил: стылая петербургская улица; зимний вечер стонет в каменном «ущелье»; кружится снег, завивается вихрем, зловеще сверкает в жёлтом и хвором свете редких газовых фонарей; на улице ни души, в эдакое непогожие даже злой хозяин Христа побоится, не выпихнет собаку со двора; лишь одинокая девочка в изветшавшей шубейке, по самые глаза завязанная побитой молью, старушечью шалью, бредёт, со слезами одолевая встречный ветер. И чудится, подхватит девчушку шалая метель и унесёт с бесприютной, вьюжной улицы в луга, осиянные добрым солнышком, украшенные цветами и травами… В глазах ее стынут слёзы; посиневшие губы шепчут молитву: просит отроковица, чтобы Царь Небесный и Царица Небесная согрели её маменьку, исчахшую, тихо гаснущую в подвальной каморе, сырой и промозглой, где по тёмным углам светится иней; просит, чтобы Боженька сжалился и над папенькой, – так девочка величает отчима, – который давно уволен со службы, пропил в доме всё, и даже маменькино обручальное колечко, который то ругает маменьку скверными словами, то, пав на колени перед койкой, где маменька страдает, просит у неё прощения, покаянно рыдает… А нынче выпихнул падчерицу в метель, чтобы шла на другой край города и просила на жизнь у кровного отца, что жил с матерью коротко и без Божиего венца. И вот бредёт отроковица ночной метельной улицей и, не помня себя, молит со слезами Господа Бога, чтобы сжалился Человеколюбче, над её близкими. Поминаю Достоевского и вижу то, что не вычитал, вообразил; и томит душу горькая падчерица, что, кутаясь в рваную шаль, бредёт посреди метели, словно Россия на стылом перевале веков; бредёт, сбившись с просёлочной дороги, и просит милостыню, а в глазах смертная тоска, а со всех сторон голодные и злые волчьи взгляды; и вдруг сквозь вой и посвист ветра слышит блаженная приглушённый звон колоколов – и вдруг сквозь снежную замять видит лебяжью церковь…
Мыслитель
…Кочегар, вроде батрака в преисподней, пошуровал топку кочергой, а потом ловкой, – так и просится в руки, – вышарканной до бурого свечения, совковой лопатой наметал угля в бушующий огненный зев, где в муках горят незримые души. Под вопли пылающих душ захлопнул чугунную дверку, и, когда души стихли, присел за колченогий столик, где я и поджидал его.
Хлебнул кочегар чая, чёрного как смоль, и ударился в политику: монархист, оголтелый белогвардеец, люто ненавидящий красноармейцев – «…всех бы развешать от Сахалина и до Бреста…» праведно, на мой взгляд, обличил Ленина – для русского народа похлестче Гитлера; потом втоптал в грязь и Сталина – думаю, по дурости, ибо Сталин возродил Российскую империю, кою Ленин разрушил до основания, и Сталин же победил Европу; после Сталина кочегар накинулся на Путина и всю его политику, внешнюю и внутреннюю, развенчал в пух и прах; мало того, указал, как надо было Путину править.
Я, ведая о добрых деяниях президента во благо и славу Русского Царства, стал перечить; и напрасно, потому что кочегар распалился, как топка, полная горящего угля, и заодно с Путиным и меня обматерил: «Вот такие дураки и просвистели Россию!.. Вот такие, Толя, как ты, и царя предали, и храмы рушили!.. А теперь вас Путин дурит…»
«О, Господи, сколь на мне греха, коль и Россию я просвистел…» – сокрушился я, но, чтобы успокоить кочегара – иначе огреет лопатой по башке либо в топке спалит, – согласно покивал головой на то, что я дурак. Хотя и подумал: «Ежели ты в политике умнее Путина, так пошто в кочегарах?! Тебе бы в Кремле сидеть, державой править, а Путина в кочегарку, уголёк в топку кидать…»
Пропесочил Путина дружище – и тут же наотмашь врезал… прости, Господи, мя грешного, страшно вымолвить… аж самому патриарху: почо с папой-еретиком встречался?! Мало, еретик и раскольник, так папа римский еще и с иудеями снюхался, а для иудеев Христос – злодей, за что иудеи и распяли Сына Божия, Спасителя мира…
И опять я стал гадать о друге: мыслитель же, голова, что Дом советов, любого профессора за пояс заткнёт, а пошто кочегарит, пошто страной и Патриархией не правит?.. Но вспомнил я: русский народ – хлебороб ли, скотник, фабрично-заводской трудяга, а тем паче кочегар, – по натуре мыслитель, и мыслитель вселенский; а уж поговорить о политике – хлебом не корми, денно и нощно может рассуждать, и, случалось, паслись в простолюдье горние любомудры, что могли и правителей на ум наставить. Простолюдные любомудры и съезжались на истинные, не в пример нынешним конференциям, Всесословные Русские Соборы, чтобы осмыслить прошлое, нынешнее Царства Русского и узреть грядущие пути.