В другом доме Жуюй, лишенная материнской защиты, проснулась среди ночи, разбуженная незнакомыми ощущениями: чужая рука, медленно заползшая под пижаму, чужой язык, влажный и теплый, раздвинувший ей губы, чужое тело сверху, придавившее несильно, но так, как придавливает, не давая двинуться, кошмар; и, словно после кошмара, она будет потом спрашивать себя, спрашивать и спрашивать, почему не проснулась вовремя, почему не воспротивилась.
Жуюй открыла глаза и увидела глаза Шаоай совсем близко, слишком близко, но как она могла видеть в темноте, как это вообще возможно? Где-то должна быть лампа – или дом, город, мир всегда освещен, полная темнота – роскошь, доступная только мертвым и незрячим?
Пожалуйста, заставь ее прекратить, сказала Жуюй в своем сердце, хотя – кому? Никто не пришел на помощь, никто не унял эти руки и язык, да она и не верила, что кто-либо способен унять безумие, побудившее действовать, льнуть к ней эти нечистые органы – эти жесткие колени и локти, эти скользкие пальцы, жадные губы; некому было унять это разнузданное желание, непреодолимое, удовлетворяющее себя и тем самым принуждающее свой объект перестать быть собой. Не девочкой и не женщиной Жуюй чувствовала себя, а существом столь же слепым, как та сила, что двигала хищницей. Столь же ядовитым.
Надеясь на помощь, становишься маленьким; еще меньше становишься, когда помощь не приходит. Только тогда понимаешь, что этот момент всегда здесь, всегда был здесь, ждал, выслеживал добычу, завуалированный или даже нагло неприкрытый. Как она могла быть такой глупой, так превратно понимать жизнь?
Но это было еще не самое плохое. Самое плохое – не момент, насильно изъятый из твоей жизни, а то, что остается вместо него: бездонный провал, куда запросто могут соскальзывать другие моменты. Кошмар, от которого пробуждаешься, не перестает тебя преследовать.
Липкая, холодная, Жуюй не помнила, как заснула, но, резко пробудившись, поняла, что забылась. Шаоай была рядом; все еще? – в смятении подумала Жуюй, но затем: а как же иначе? Ни той, ни другой некуда идти – ни сейчас, ни когда-либо.
– Если ты ждешь от меня объяснения, – сказала Шаоай, – могу тебе сообщить, что ты ждешь напрасно.
Не дожидалась ли Шаоай, пока она проснется, подумалось Жуюй, чтобы она начала просить об объяснении, в котором Шаоай была властна отказать?
– Извинения тоже не будет, – продолжила Шаоай.
Люди всегда так делают после того, как произошло неестественное? Чешут языком, чтобы все немного погодя нормализовалось? Время, отказываясь стать памятью, требуя твоего внимания, хватает за горло, душит, но сделать с временем ничего нельзя, и от него нельзя избавиться.
– Когда-нибудь ты мне будешь благодарна, – сказала Шаоай. – Сейчас ты вряд ли мне веришь, это понятно. Если ты злишься, злись себе сколько хочешь, но вот что, я считаю, ты должна знать: у тебя есть мозг, ты за него отвечаешь, ты должна его наполнить чем-то осмысленным, и перед тобой жизнь, которую ты должна прожить ради себя. Твои тети не научили тебя думать и задаваться вопросами. Рехнуться можно – тебя даже человеческим чувствам не научили! Раз они этого не сделали, приходится кому-то другому.
Вправе ли убийцы ждать благодарности от убитых за освобождение их душ от земных тягот? Что если бы Жуюй сейчас пошла в комнату Дедушки, ласково положила руки на его хрупкую шею и избавила его от унизительного полумертвого состояния?
– Ты самая неподатливая девчонка, какую я видела, – сказала Шаоай, вдруг охваченная гневом, которого Жуюй не понимала. – Кто тебе дал право быть такой?
– Не понимаю, о чем ты спрашиваешь, – сказала Жуюй. – Какое отношение имеют мои личные качества к тому, что произошло?
– В твоей голове – конечно, никакого, но именно об этом я и говорю. Живи как реальный, живой человек. Спустись с облаков. Открой глаза.
Не на что ими смотреть, подумала Жуюй, – хотя, может быть, она ошибается? Может быть, и безобразие заслуживает того, чтобы на него смотрели?
– И еще к твоему сведению: я не хочу, чтобы ты считала случившееся чем-то страшно важным. Ничего особенного, по сути, между нами не произошло. Когда-нибудь ты, я думаю, пожмешь плечами и посмеешься над этим. – Немного помолчав, Шаоай с горечью добавила: – Не веришь – спроси Енин. Она, может, поделится с тобой кое-какой мудростью.
Не потому ли, подумала Жуюй, Шаоай сказала это, что надеется услышать возражение? Может быть, Шаоай, не сумев превратить Енин в свою собственность, хочет знать, насколько долговечен знак, который она поставила на жизни Жуюй? Жуюй пошевелилась и почувствовала, как по лицу скользнула комариная сетка. Накануне Тетя сказала, что сетка будет висеть до конца недели. Ко второй неделе октября комары пропадут, сказала она с бодрой уверенностью. Одной гадостью в жизни будет меньше, подумала Жуюй, ощущая тупую боль за глазами. Это то, что люди чувствуют, когда хочется плакать? Жуюй не помнила, когда плакала последний раз.
– Почему ты молчишь? – спросила Шаоай.
– Ты с Можань тоже так? Ты с ней тоже хочешь это сделать?
Шаоай, похоже, была огорошена.
– Конечно, нет.
– Почему конечно? Почему нет? – спросила Жуюй.
Хотя она уже знала ответ. Вожделение Шаоай не может обратиться на Можань, потому что Можань, боготворящая старшую девушку, ничего для нее не значит – точно так же, как Жуюй и ее тети-бабушки ничего не значат для Бога. Плохие события происходят – войны, эпидемии, родители бросают своих младенцев, бессердечные грызут тех, у кого есть сердце, – и никто, ни человек, ни бог, никогда не вмешается.
Шаоай, казалось, встала в тупик.
– Ну, Можань еще дитя, – сказала она после паузы.
Можань неважно спала эту ночь – видимо, из-за волнений прошедшего дня. Проснувшись на рассвете, она не могла больше лежать. Встала, тихо умылась у рукомойника и увидела в окно Шаоай под виноградной решеткой, тоже поднявшуюся рано. Или она всю ночь провела снаружи? Имея мало слов утешения в запасе, Можань почувствовала, что не хочет выходить во двор, как вышла бы в любое другое утро.
13
На втором свидании – через пять дней после их воскресного ужина – Сычжо спросила Бояна, сколько ему лет и действительно ли его зовут Боян. Надо же, какие вопросы, сказал он с веселым удивлением и положил на стол свой паспорт. Они были в чайной недалеко от дома его родителей, к которым он собирался заехать потом, надеясь создать у них впечатление, что думает о них до того часто, что может заскочить и без предупреждения. Но пришедшая позднее мысль, что он, пусть и бессознательно, ищет их одобрения, заставила его мигом отказаться от визита. На самом фундаментальном уровне это были лучшие родители, каких он мог себе пожелать: у него не возникало из-за них никаких конфликтов, ни внутренних, ни внешних, в то время как с каждым днем, виновато поглядывая на календарь, он все острее сознавал, что после кремации Шаоай так и не побывал у Тети. Это в большей степени Тетина вина, чем его, настойчиво говорил он себе, делаясь неуступчивым, как многие, чьи внутренние ограничения вдруг оказались безжалостно высвечены: в отличие от родителей, она напомнила ему обо всех сложностях, с какими он был не способен справиться в жизни. Кто дал ей такое право?