— Бо-га-атт, — повторил за ним иностранный гость.
— А как вам нравятся, сэр, — с достоинством продолжал мистер Подснеп, — те черты нашей британской конституции, которые поражают ваше внимание на улицах мировой столицы — Лондона, Londres, Лондона? <…>
— Мы, англичане, гордимся нашей конституцией, сэр. Конституция нам дана самим Провидением. Ни одна страна не пользуется таким покровительством свыше, как Англия.
— А как же други стран? — начал было гость, но тут мистер Подснеп опять его поправил.
— Мы не говорим „други“, мы говорим „другие“; буква „е“ у нас произносится, знаете ли (все еще благосклонно). И не „стран“, а „страны“.
— А други… а другие страны? — спросил гость. — Как же они?
— Они устраиваются как могут, — возразил мистер Подснеп, важно качая головой, — устраиваются как могут, должен вам заметить, к величайшему моему прискорбию.
— Провидение поступило довольно пристрастно, — с улыбкой заметил иностранный гость, — ведь расстояние между нашими странами совсем не так велико.
— Без сомнения, — согласился мистер Подснеп. — Но что делать. Такова Судьба Страны. Этот остров благословен свыше, сэр; он составляет исключение среди других стран, как, например… ну, мало ли какие есть страны. Если бы тут присутствовали одни только англичане, — прибавил мистер Подснеп и, оглянувшись на своих компатриотов, продолжал торжественно развивать свою мысль насчет того, что „в характере англичанина скромность, независимость, чувство ответственности, невозмутимость сочетаются с отсутствием всего того, что могло бы вызвать краску на щеках молодой особы, и что такого сочетания мы напрасно будем искать у других народов земного шара“.
После этого коротенького резюме краска бросилась в лицо мистеру Подснепу при одной мысли об отдаленной возможности, что в какой бы то ни было стране может найтись гражданин, претендующий на все эти достоинства, и привычным взмахом правой руки он отбросил в небытие всю остальную Европу, а за нею и всю Азию, Африку и Америку».
Этот бессмысленный человеческий мусор сидит в тепле и болтает о патриотизме, а на улицах среди груд мусора погибает другой мусор, другие отбросы, никому не нужные: «Какой-нибудь один обездоленный, то целая кучка мужчин и женщин в лохмотьях, с детьми, жалась друг к другу, словно клубок червей, чтобы хоть немножко согреться, — без конца ждали и томились на ступеньках крыльца, пока облеченный общественным доверием чиновник старался взять их измором, чтобы отделаться от них». «Возводя очи горе, мы говорим, что все равны в смерти; а ведь мы могли бы опустить очи долу и применить эти слова к живым, которые находятся еще здесь, на земле. Быть может, это слишком сентиментально? Но как вы скажете, милорды, почтенные господа и члены попечительных советов, неужели у нас не найдется места хотя бы для капельки чувства, когда мы приглядимся пристальнее к нашему народу?»
Когда-то Диккенса отругали за слишком мерзкого еврея Феджина — видимо, это сильно запало ему в душу, и он написал в «Нашем общем друге» другого старика-еврея, Райю, доброго, которого любят: «Сами они веруют по-своему и никому из нас не мешают верить по-своему. С нами они никогда не говорят о своей вере и о нашей не заводят никаких разговоров». И когда этот еврей все же совершает не совсем хороший поступок, он произносит программный монолог:
«Мне стало ясно, что я опозорил свою древнюю веру и свой древний народ. Я понял — понял впервые, что, безропотно подставляя шею под ярмо, я тем самым навязываю его и всем моим братьям. Ведь в христианских странах к евреям относятся не так, как к другим народам. Люди говорят: „Это плохой грек, но есть и хорошие греки. Это плохой турок, но есть и хорошие турки“. А на евреев смотрят совсем по-иному. Плохих среди нас найти не трудно — среди какого народа их нет? Но христиане равняют самого плохого еврея с самым хорошим, самого презренного с самым достойным и говорят: „Все евреи одинаковы“. То, что мне приходилось делать здесь, — я делал только из благодарности за прошлое, не гонясь за наживой, и будь я христианином, никто бы не пострадал от этого, кроме меня самого. Но я еврей, и мои поступки пятнают любого другого еврея — кем бы он ни был, в какой бы стране он ни жил. Это правда — жестокая правда. И надо, чтобы каждый из нас считался с ней».
Но и этот бедный еврей — лишь мусор, отброс общества, так же как и очередная девочка-сиротка, маленькая старушка: «Я всегда любила взрослых, — продолжала она, — и всегда с ними водилась. Они такие умные. Сидят смирно. Не скачут, не прыгают. У меня уж давно решено: пока не выйду замуж, только с ними и буду знаться. А замуж, хочешь не хочешь, все равно придется выходить». Эта странная девочка, считающая себя принадлежащей к миру мертвых, — калека; и по всему роману раскиданы калеки, увечные, и один из калек, с деревянной ногой, — негодяй, каких поискать (раньше Диккенс инвалидов всегда жалел); а если кто-то из персонажей силен и здоров, то все равно связан с мусором и мертвечиной, как прекрасная девушка, отец которой вылавливает утопленников из Темзы, обирая их карманы, — опять человечий мусор, мертвечина, бр-р!.. — и так трудно читателю продираться сквозь эти мусорные горы, выискивая жемчуг…
Не подумайте только, что «Наш общий друг» — не смешная книга: несмешных, за исключением разве что романа «Тяжелые времена» (хотя и там в начале есть уморительные фрагменты), у Диккенса не бывает. И книг без хороших людей у него тоже не бывает. Вот очаровательная пожилая пара, разбогатев благодаря завещанию мусорщика, решила употребить деньги на доброе дело — усыновить сиротку (тут Диккенс сам себе противоречит: из денег, даже проросших сквозь мусор, все-таки может выйти что-то хорошее):
«— Миссис Боффин желает усыновить мальчика, душа моя.
Миссис Милви заметно встревожилась, а потому ее супруг поспешил добавить:
— Сиротку, душа моя.
— Ах вот как! — произнесла миссис Милви, несколько успокоившись за собственных своих детей.
— Я подумал, Маргарита, что внук старой миссис Гуди, может быть, подойдет им.
— Что ты, Фрэнк! Не думаю, чтобы он подошел.
— Нет?
— Конечно нет!
Миссис Боффин, которая сияла улыбками, очарованная живостью маленькой женщины и ее сочувствием, поняла, что тут следует вмешаться в разговор, и, выразив свою благодарность, спросила, почему же этот мальчик не подойдет?
— Мне кажется, — сказала миссис Милви, взглянув на его преподобие Фрэнка, — и мой муж, верно, согласится со мной, если подумает хорошенько, что вам трудно будет уберечь его от нюхательного табака. Его бабушка ужасно много нюхает и совсем засыпала внучка табаком.
— Но ведь бабушка не будет жить с ним, Маргарита, — заметил мистер Милви.
— Да, Фрэнк, но она повадится ходить к миссис Боффин, и чем лучше будут ее угощать, тем чаще она будет наведываться. И с ней очень нелегко иметь дело. Надеюсь, вы не сочтете меня злопамятной, но я не могу забыть, что в прошлый сочельник она выпила у нас одиннадцать чашек чаю и при этом все время ворчала. И она неблагодарная, Фрэнк. Помнишь, как она собрала целую толпу под нашими окнами, поздно вечером, когда мы уже легли, и жаловалась, что ее обидели, показывая всем любопытным подаренную ей новую фланелевую юбку, будто бы слишком короткую.