Никто не знает, скоро ли Эллен «сдалась» и на что именно согласилась, но с женой Диккенс решил порвать сразу. Вернувшись из Донкастера, он поехал не к семье на Тэвисток-сквер, а в пустой Гэдсхилл и оттуда 11 октября написал горничной, чтобы она распорядилась наглухо заделать в городском доме перегородку между супружеской спальней и туалетной комнатой, в которой ему пусть устроят спальное место. Томалин: «В пылу его новой любви к Нелли он хотел быть снова чистым, как юноша. Но стать чистым юношей было невозможно. Вместо этого взяла верх самая темная часть его души. Он проявил жестокость к своей беззащитной жене. Неистовый гнев вспыхивал в нем при любом возражении его пожеланиям. Его самодовольство было отвратительно…» Форстер продолжал попытки его «спасти», говорил, что если уж друг задумал такую вещь, как развод, придется пожертвовать своим общественным положением, но все бесполезно: «Слишком поздно советовать мне утихомириться и не взбираться на гору бегом. Теперь мне это не поможет. Мое единственное спасение — в действии. Я потерял способность отдыхать. Я глубоко убежден, что стоит мне дать себе передышку, и я заржавею, надломлюсь и умру. Нет, уж лучше делать свое дело до конца. Таким я родился и таким умру — в этом меня убеждает, увы! печальный опыт последних лет. Тут уж ничего не поделаешь. Я должен поднатужиться и терпеть этот изъян. Впрочем, изъян ли это? Я не уверен. Как бы то ни было, я не могу уйти с поста».
Он написал театральному режиссеру Бакстону, попросив его взять Эллен на работу, и приложил для нее чек на 50 фунтов. Дома атмосфера была — сами можете представить какая, и он часто уезжал в Гэдсхилл. 23 октября он писал де ла Рю: «Мои отношения с известной вам несчастной особой отнюдь не улучшились с тех пор, когда мы жили на вилле Пескиере. Отнюдь. Они стали гораздо хуже. То же я могу сказать и о ее отношениях с детьми, и старшими и младшими. Она сама себе в тягость и, разумеется, несчастна. С тех пор как мы уехали из Генуи, она не переставала мучить меня ревностью…»
Тем не менее как-то жили. В декабре восьмилетнего Генри отправили в Булонь к старшим братьям. Тринадцатилетний Фрэнк изъявил желание стать врачом, и его отдали в медицинское училище в Гамбурге. Дома оставались лишь пятилетний Плорн и дочери. Десятилетия спустя Кейт сказала своей подруге Глэдис Стори
[25], что ее отец «был злым человеком — очень злым». «Моя бедная мать боялась моего отца. Ей никогда не разрешали выразить свое мнение, никогда не позволяли говорить, что она чувствовала». «Я любила своего отца больше, чем кого-либо, — по-другому, конечно… я любила его за его ошибки». Она также сказала Глэдис, что ее отец не понимал женщин и был бы несчастлив в любом браке. Об Эллен: «…маленькая актриска, блондиночка, которая льстила отцу; хотя у нее не было таланта, она была умна. Кто мог обвинить ее? Он бросил мир к ее ногам…» А он, не стесняясь, писал всем знакомым женщинам, вновь называя Эллен принцессой, за которую готов «биться». Каплан: «То, что принцессой была Эллен Тернан, имело меньшее значение, чем то, что он нуждался в принцессе…» Может, и так: подспудно он давно искал любви, а с женой о любви давно уже не было и речи.
Всё вразнос — даже день рождения Чарли в 1858 году не праздновали. В декабре — январе Диккенс, как обычно, читал «Рождественскую песнь», на сей раз в Ковентри, Чатеме и Бристоле, в феврале выступал с речью на открытии детской больницы и основал фонд в ее пользу, в марте отправился с публичными чтениями в Эдинбург. Форстер возражал: он считал, что давать платные чтения унизительно для писателя. Но Диккенс уже принял решение: он будет читать регулярно, и не только в пользу кого-нибудь, но и для собственного заработка (возможно, в тот период он вновь боялся, что не сможет больше писать). Он нашел импресарио, Артура Смита, и объявил, что с 29 апреля до 1 июня проведет серию чтений «Песни» (другие свои работы он пока почему-то не решался взять для выступлений) в лондонском Сент-Мартин-Холле, а осенью поедет гастролировать в провинцию. Форстеру пришлось уступить — друг все чаще не слушался его.
Эллен, вероятно, тогда еще не сказала окончательного «да», возможно, вообще ничего толком не сказала, так как в письмах друзьям Диккенс говорил только о страдании, о муках. Коллинзу, 21 марта: «Донкастерское несчастье все еще так сильно, что я не могу писать, не могу успокоиться ни на минуту. Никто никогда не был так истерзан, так одержим одним неотвязным видением». Макриди, 22 марта: «Вчера приснилось мне, что я связан по рукам и по ногам и изо всех сил пытаюсь преодолеть бесконечный ряд барьеров. Не правда ли, очень похоже на явь?» Форстеру, 12 апреля: «Раз и навсегда откажитесь от мысли о том, что мои домашние дела можно изменить к лучшему. Их ничто не поправит. Легче умереть и снова воскреснуть. Я могу стараться, и пробовать, и терпеть, и заставлять себя видеть только хорошее, делать хорошую мину при плохой игре или плохую мину при хорошей игре — теперь дело совсем не в этом. Все кончено раз и навсегда. Напрасно было бы думать, что я могу что-то изменить или питать какие-то надежды. Меня постигла горькая неудача: с этим нужно смириться, и точка».
Наиболее интересное, с точки зрения биографов, письмо он отослал Анджеле Бердетт-Куттс 9 мая: «Я полагаю, что мой брак в течение многих лет был несчастен, как никакой другой. По-моему, нет двух людей с такой невозможностью взаимного интереса, симпатии, доверия, чувства, нежности, союза любого рода, как между моей женой и мной. Это огромная беда для нее, это огромная беда для меня, но Природа положила меж нами непреодолимый барьер… Мы практически разделены уже давно. Мы должны отдалиться сильнее, так, как это невозможно устроить, живя в одном доме». А дальше идут чудовищные обвинения в адрес Кэтрин: «Если бы дети любили ее или хотя бы когда-то любили ее, разрыв был бы проще. Но она никогда не привлекала ни одного из них, никогда не играла с ними в младенчестве, никогда не вызывала их доверия, когда они взрослели, никогда не была матерью. Я видел, как они от нее отчуждены, и Мэйми и Кейти (самые милые и ласковые девочки) просто окаменевают, когда надо находиться рядом с ней, и их сердца словно закрываются».
Сравните со словами Кейт: «…отец был злым человеком — очень злым»; «Моя бедная мать боялась моего отца. Ей никогда не разрешали выразить свое мнение, никогда не позволяли говорить, что она чувствовала». А вот воспоминания Генри: «Всегда была странная сдержанность со стороны отца… Так получилось, что, хотя его дети знали, что он предан им, своеобразная сдержанность с его стороны, казалось, проходила меж нами в виде облака. Я этого в нем никогда не понимал». И сам Диккенс: «У меня появилась… склонность бояться проявления нежности даже к собственным детям, лишь стоит им подрасти…» Так кто от кого был отчужден, кто с кем рядом окаменевал? Разобраться в этом невозможно. Пирсон: «Диккенс вместе с Форстером решили между собой, что Кэт не годится на роль воспитательницы собственных детей. Как могла она отказаться от материнских обязанностей, если ей не дали даже взяться за них? Кроме того, нет никаких доказательств тому, что младшие дети не любили ее, а из трех старших, которых отец посвятил во все, двое — Чарли и Кейти — были на стороне матери, и лишь Мэйми приняла сторону отца».