Опять сижу я в классе в душный, навевающий дремоту летний день. Кругом меня все гудит и жужжит, словно мои товарищи обратились в рой больших синеватых мух. Всего час или два как мы пообедали, и я все еще чувствую тяжесть от съеденного полухолодного говяжьего жира, а голова моя как будто налита свинцом. Все на свете, кажется, отдал бы я за возможность поспать. Я уставился глазами на мистера Крикля и моргаю, как молодая сова…»
Никаких нагромождений метафоры на метафору, никакой «диккенсовщины», каждая деталь уже не самоценна, а необходима на своем месте — совершенно справедливо Честертон назвал «Копперфильда» «первым романом» Диккенса (хотя в его устах это не комплимент, а порицание). И никаких ангелов, висящих в блаженной пустоте, — везде люди…
Носитель имени, которое пугало Дэвида — Стирфорт, — берет его под покровительство: это подросток на целых шесть лет старше, красавец, умница, гордец и существо довольно-таки жестокое, но ослепленный им Дэвид ничего не замечает. «Он не мог, — да и не пытался, — защитить меня от мистера Крикля, обращавшегося со мной весьма сурово, но когда тот бывал более жесток, чем обычно, Стирфорт говорил, что мне не хватает его смелости и что он, Стирфорт, ни в коем случае не потерпел бы такого обращения; этим он хотел подбодрить меня, за что я был ему очень благодарен». Такого злодея — а Стирфорт злодей — Диккенс еще никогда не писал: это падшая звезда, черное солнце, божество, навек влюбившее в себя героя, и оно милостиво играет с ним в кошки-мышки. «Меня привели к нему, словно к какому-то важному должностному лицу. Под навесом на площадке для игр он подробно расспросил меня обо всем, касающемся моего наказания, и соизволил изречь, что все это „довольно-таки постыдно“, — слова, за которые я ему вечно благодарен. Разобрав таким образом мое дело и отойдя со мной в сторону, он спросил меня:
— Сколько у вас денег, Копперфильд?
Я ответил, что у меня семь шиллингов.
— Лучше дайте их мне на хранение, — сказал он. — Конечно, если хотите. А если не хотите, можете и не давать.
Я сейчас же поспешил воспользоваться его дружеским предложением и, открыв кошелек Пиготти, все, что в нем было, высыпал ему в руку.
— Быть может, сейчас вы желаете что-нибудь себе купить? — спросил он меня.
— Нет, благодарю вас, сэр, — ответил я.
— Знаете, вы ведь можете это, только скажите, — настаивал Стирфорт.
— Нет, благодарю вас, сэр, — повторил я.
— А не прочь ли вы истратить шиллинга два на бутылочку смородиновой наливки? Мы бы ее распили в дортуаре…
Говоря это, он положил деньги себе в карман и, ласково улыбаясь, сказал мне, чтобы я ни о чем не беспокоился, ибо он устроит все, как надо. Помнится, в постели я долго еще думал о Стирфорте и раз даже поднялся, чтобы поглядеть, как он, такой красивый, подложив изящно руку под голову, лежит, освещенный луной…» «Я восхищался им, любил его, и одно его одобрение являлось для меня достаточной наградой. Оно было так для меня драгоценно, что и теперь, когда я вспоминаю об этих пустяках, сердце у меня сжимается». Томалин: «Это самый близкий подход Диккенса к гомосексуальной любви, и это написано вполне откровенно». Да, может показаться, что так и есть, тем более что Стирфорт все время называет Дэвида женским именем «Дэзи» («Маргаритка»), но все же, думается, Диккенс имел в виду совсем другое: дьявольское обаяние Стирфорта, завораживающее любого, будь то женщина мужчина или ребенок, и желание власти над любым. Вот они встретились уже взрослыми — а Дэвид по-прежнему в его плену:
«— Скажите, куда поместили вы моего друга, мистера Копперфильда? — спросил Стирфорт… — Как же вы смели, черт вас побери, упрятать мистера Копперфильда на какой-то чердак над конюшней?..
Лакей сейчас же ушел, чтобы перевести меня в новый номер. Тут Стирфорт весело засмеялся, — ему было так смешно, что меня поместили в этот ужасный сорок четвертый номер, — снова потрепал меня по плечу и пригласил к себе завтракать на следующее утро к десяти часам, чем я, конечно, был очень горд и счастлив… Стирфорт продолжал быть таким же очаровательным до самого нашего ухода в восемь часов; даже можно сказать, что с каждым часом он становился все более очаровательным. Мне казалось тогда и кажется теперь, что сознание, что он покоряет тех, кого хочет, делало его еще более чутким к ним и как бы облегчало дальнейшую над ними победу».
Ни один литературовед не высказал мало-мальски убедительного предположения о том, «с кого» Диккенс писал Стирфорта. Очень может быть, что это плод чистого воображения — у писателей такое бывает гораздо чаще, чем полагают читатели и критики, а уж Диккенсу воображения было не занимать, — но если уж непременно искать прототип, то, на наш взгляд, это мог быть Джеймс Лэмерт, подростком живший в семье Диккенсов, когда Чарлз был ребенком, и приохотивший его к театру, а потом устроивший на ужасную фабрику ваксы. Так или иначе, этот нетипичный злодей временами то ли раскаивается, то ли играет в раскаяние — редкий случай, когда у Диккенса не до конца все ясно:
«— Знаете, Давид, я несказанно жалею, что последние двадцать лет у меня не было здравомыслящего отца.
— Что с вами, дорогой мой Стирфорт?
— Всем сердцем жалею, что мной не руководили как следует, — воскликнул мой друг, — и что сам я не выработал в себе умения владеть собой!..
— Если даже я не буду в силах помочь вам советом, — говорил я, — то хоть смогу всей душой посочувствовать.
Но не успел я проговорить это, как Стирфорт расхохотался. Вначале смех его был какой-то неприятный, деланый, но вскоре в нем послышалась его обычная веселость.
— Все это, Маргаритка, вздор и пустяки! — воскликнул он. — Помните, я как-то говорил вам в Лондоне, что подчас бываю плохим для себя компаньоном. Вот и сейчас меня словно какой-то кошмар терзал. Порой, в грустные минуты, мне вспоминаются сказки, слышанные в детстве, и тут мне представилось, что и я, непослушный мальчик, угодил на съедение львам (ведь не правда ли, что более величественно, чем быть растерзанным собаками?). И у меня, как говорят старухи, от ужаса волосы на голове стали дыбом. Я самого себя испугался.
— Надеюсь, ничто другое не страшит вас? — с беспокойством спросил я.
— Как будто да, а впрочем, всегда есть поводы бояться. Но что об этом говорить! Кошмар рассеялся, и я, Давид, не допущу, чтобы он опять овладел мной. Но все-таки еще расскажу вам, друг мой, что было бы гораздо лучше для меня (и не только для меня одного), если бы я имел здравомыслящего и с твердым характером отца.
Когда он говорил это, продолжая глядеть на огонь, мне показалось, что никогда до сих пор я не видел его выразительного лица таким серьезным и мрачным.
Тут он вдруг сделал такой жест рукой, словно что-то отталкивал от себя в воздухе, и произнес: „Оно ушло, и снова стал я человеком“, — помните, это сказал Макбет, когда освободился от терзавшего его привидения… А теперь идемте обедать».
Одновременно с работой над романом Диккенс вел на страницах «Экземинера» страстную кампанию против владельца фермы для сирот в предместье Лондона, где 150 детей умерли от холеры: «Как только стало известно, что в Тутинге, на ферме для детей бедняков, принадлежащей мистеру Друэ, началась губительная эпидемия, раздался обычный в таких случаях хвалебный гром труб… Из всех подобных ферм мира тутинговская была самой восхитительной. Из всех содержателей подобных ферм мистер Друэ был самым бескорыстным, ревностным и безупречным…» Расследование состоялось, и Диккенс победил: суд присяжных вынес обвиняемому вердикт «виновен в непредумышленном убийстве». Но этого мало: «Если система „ферм для детей бедняков“ не может устранить возможность того, что еще одну тутинговскую ферму опустошат страшные руки Голода, Болезни и Смерти, эту систему надо немедленно уничтожить. Если Закон о бедных в своем нынешнем виде бессилен предотвратить такие чудовищные несчастья, он должен быть изменен». Но тут он потерпел поражение. Закон о бедных начал серьезно реформироваться лишь в конце XIX века, а полностью отменен был только в 1948 году.