В Ливерпуле его выход на сцену встречали музыкой: на фортепиано играла двадцатилетняя Кристиана Уэллер. На следующий день он со своим ливерпульским знакомым Томасом Томсоном, богатым вдовцом, напросился к Уэллерам в гости. 28-го, в день выступления в Бирмингеме, он писал Томсону: «Я не могу даже шутить о мисс Уэллер: она так прекрасна. Боюсь, интерес, пробудившийся во мне к этому созданию, такому юному и, боюсь, осужденному на раннюю смерть, перешел во что-то серьезное. Боже, каким безумцем сочли бы меня, если бы знали, какое чувство я испытываю к ней…» (Кристиана не умерла молодой — непонятно, что внушило ему такую мысль. Разве что сходство с Мэри Хогарт?) Сестре Фанни: «…кажется, если бы не мысли о мисс Уэллер (хотя и в них немало боли), я бы повесился, чтобы не жить больше в этом суетном, вздорном, сумасшедшем, неустроенном и ни на что не годном мире».
А вскоре Томсон сообщил, что он тоже влюбился в Кристиану. Диккенс — Томсону, 11 марта: «…вся кровь отхлынула от моего лица, не знаю докуда, и губы у меня побелели. Я не мог даже шевельнуться… На Вашем месте я попытался бы завоевать ее, и немедленно. Я сделал бы это несмотря на то, что знал ее лишь несколько дней, день с нею — как год с обычной женщиной». Томсон женился на Кристиане 21 октября 1845 года — Диккенс был на свадьбе, но дальше общаться с супругами не смог.
К лету 1844 года (сердце, по-видимому, все это время продолжало кровоточить) он разорвал многолетнюю дружбу с Чепменом и Холлом, вообразив, что с «Рождественской песнью» они его обокрали (на самом деле они понесли убыток), и заключил эксклюзивный договор с типографией (даже не издательской фирмой) «Брэдбери и Эванс». За 2800 фунтов он продавал «Брэдбери и Эвансу» авторские права на восемь лет: количество и сроки сдачи работ не оговаривались. В начале июня он был на концерте Кристианы Уэллер в Королевской академии, а в конце месяца, как только закончил «Чезлвита», сдал в аренду дом на Девоншир-террас и снял — через знакомого адвоката Ангуса Флетчера, который жил тогда в Италии, — виллу в Альбаро близ Генуи. Задолго до этого они с Кэтрин начали брать уроки итальянского языка. 2 июля они уехали — с пятью детьми (Чарли уже учился в школе), няньками, кучей слуг и, разумеется, с Джорджиной.
Путевые заметки Диккенса были опубликованы в начале 1846 года в газете «Дейли ньюс» под названием «Письма путешественника с дороги», потом вышли книгой «Картины Италии», хотя захватывали и Францию: «Что за город этот Лион! Иногда о человеке говорят, что он ведет себя так, точно свалился с луны. А тут целый город непостижимым образом свалился с неба; причем, как и полагается падающим оттуда камням, он был извлечен из топей и пустошей, наводящих ужас. Две большие улицы, прорезанные двумя большими и быстрыми реками, и все малые улицы, имя которым — легион, — жарятся на солнцепеке, покрываясь ожогами и волдырями».
Генуя: «Каждый четвертый или пятый мужчина на улице — священник или монах… Я нигде не встречал более отталкивающих физиономий, чем среди этого сословия… Среди прочих монашеских орденов капуцины, хоть они и не являются ученой конгрегацией, быть может, ближе всего к народу. Они теснее соприкасаются с ним в качестве советников и утешителей; они чаще бывают среди простых людей, навещая больных; в отличие от других орденов они не так настойчиво стремятся проникнуть в семейные тайны, чтобы обеспечить себе пагубное господство над малодушными членами какой-либо семьи, и не так одержимы жаждою обращать, чтобы предоставить затем обращенным погибать душою и телом… Иезуитов здесь также множество; они ходят попарно и неслышно скользят по улицам, похожие на черных котов». «Генуэзцы не очень-то веселый народ, и даже в праздники их редко увидишь танцующими… Они добродушны, учтивы и отличаются трудолюбием. Трудолюбие, впрочем, не сделало их опрятнее: жилища их до крайности грязны, и обычное их занятие в погожий воскресный день — это сидеть на пороге своих домов и искать в головах друг у друга»
[19].
Вилла оказалась грязной развалюхой, маленькая Кейти заболела, но жизнь действительно была дешева и спокойна: впервые никто не стоял над Диккенсом, требуя новой порции романа. Он купался в море, загорал. Начал отращивать усы. Для Чарли нанял учителя французского языка, для семилетней Мэйми — учителя танцев. Подружился с соседом — французским консулом, который давал роскошные обеды и представил его французскому поэту и политику-либералу Альфонсу де Ламартину. Разумеется, ходил в театры. Ну почему, почему он не написал о театре романа?! Посмотрел пьесу о Наполеоне: «Сапоги Наполеона отличались редкостным своеволием и по собственному почину проделывали самые невероятные вещи: то подворачивались, то забирались под стол, то повисали в воздухе, то вдруг начинали скользить и вовсе исчезали со сцены, увлекая и его за собой бог весть куда, и притом в тот момент, когда он произносил свои речи…»
В октябре переехали в Геную, сняв уже настоящую виллу, роскошью напоминавшую дворец (Диккенс всегда удачно осуществлял сделки с недвижимостью): там во сне вновь являлась Мэри, подобная мадонне; он проснулся в слезах, разбудил жену, чтобы описать сон, и сам реалистически объяснил его причину: он смотрел на старый алтарь в спальне и слышал колокола женского монастыря. Но в письме к Форстеру задавался вопросом, должен ли он расценить это «как грезу или как настоящее Видение». Колокольный звон пленил его, дал толчок вдохновению, и началась работа над второй рождественской повестью — «Колокола». Но шла она тяжело.
Миттону, 5 ноября: «За месяц работы я измучил себя до полусмерти. Под рукой у меня не было ни одного из моих обычных средств отвлечения. (Он имел в виду ночные блуждания по лондонским улицам. — М. Ч.) И, не сумев поэтому хоть на время избавиться от своей повести, я почти лишился сна. Я настолько изможден этой работой в здешнем тяжелом климате, что нервничаю, как пьяница, умирающий от злоупотребления вином, и не нахожу себе места, как убийца…» Он писал не сказочку-пустячок, а намеревался «ударить молотом». Форстеру, 28 октября: «Я хочу закончить в духе, родственном истине и милосердию, чтобы посрамить бессердечных ханжей». Дугласу Джеролду, журналисту и драматургу, 16 ноября: «Я постарался нанести удар по той части наглой физиономии гнусного Ханжества, которая в наше время больше всего заслуживает подобного поощрения».
Ночами в церкви страшно… Да, хоть это и дом божий, а в соответствии с фольклором — страшно; и особенно страшна колокольня — странное место, где обитают странные люди (такие, например, как звонарь собора Нотр-Дам Квазимодо); и сколько мы видели фильмов, где на колокольнях происходят чудовищные убийства…
«А вверху-то, на колокольне! Вот где разбойник ветер ревет и свищет! Вверху, на колокольне, где он волен шнырять туда-сюда в пролеты арок и в амбразуры, завиваться винтом вокруг узкой отвесной лестницы, крутить скрипучую флюгарку и сотрясать всю башню так, что ее дрожь пробирает! Вверху, на колокольне, там, где вышка для звонарей и железные поручни изъедены ржавчиной, а свинцовые листы кровли, покоробившиеся от частой смены жары и холода, гремят и прогибаются, если ступит на них невзначай нога человека; где птицы прилепили свои растрепанные гнезда в углах между старых дубовых брусьев и балок; и пыль состарилась и поседела; и пятнистые пауки, разжиревшие и обленившиеся на покое, мерно покачиваются в воздухе, колеблемом колокольным звоном, и никогда не покидают своих домотканых воздушных замков, не лезут в тревоге вверх, как матросы по вантам, не падают наземь и потом не перебирают проворно десятком ног, спасая одну-единственную жизнь! Вверху на колокольне старой церкви, много выше огней и глухих шумов города и много ниже летящих облаков, бросающих на него свою тень, — вот где уныло и жутко в зимнюю ночь; и там вверху, на колокольне одной старой церкви, жили колокола, о которых я поведу рассказ».