Очерки были сгруппированы в четыре раздела: «Наш приход», «Картинки с натуры», «Лондонские типы» и «Рассказы». В некоторых из них никакого милого юмора нет, а открывается другая сторона диккенсовского дара, та, за которую его называют сентиментальным, — умение показать обнаженное человеческое страдание. 5 ноября 1835 года он с Джоном Блэком побывал в Ньюгетской тюрьме; очерк о ней венчает весь сборник. Судите сами, сентиментально это — или просто сильно.
«Если бы можно было по волшебству поднять в воздух Бедлам и перенести его, как дворец Аладдина, на то место, где сейчас находится Ньюгетская тюрьма, то из каждых ста человек, чей путь на работу лежит по Олд-Бейли или Ньюгет-стрит, едва ли один не бросил бы взгляда на его маленькие зарешеченные окна и не подумал о несчастных существах, запертых в его унылых камерах; а между тем эти же самые люди изо дня в день, из часа в час, непрерывной, шумливой рекою жизни текут мимо этого мрачного вместилища порока и страданий Лондона, не уделяя ни единой мысли сонмищу заключенных здесь несчастных созданий, — мало того, даже не зная и уж во всяком случае не смущаясь тем обстоятельством, что, когда они, смеясь или посвистывая, доходят до одного из углов тюремной стены, всего какой-нибудь ярд отделяет их от такого же, как они сами, человеческого существа, связанного и беспомощного, чьи часы сочтены, от кого навсегда отлетела последняя искра надежды, чью жалкую жизнь скоро оборвет позорная, насильственная смерть».
Смертник: «Он так ослабел от волнения и бессонницы, что засыпает, но видения преследуют его и во сне. С его груди сняли невыносимый груз; он идет с женой по цветущему зеленому лугу, над ними ясное небо, кругом неоглядный простор — совсем, совсем не похоже на каменные стены Ньюгета! Жена его — не такая, какой он видел ее в последний раз в этом ужасном месте, а какой она была, когда он любил ее, много-много лет назад, до того как бедность и жестокое обращение убили ее красоту, а порок изменил его нрав, — жена опирается на его руку, смотрит ему в лицо нежно и ласково, и он теперь не бьет ее, не отталкивает от себя, и как же он рад, что может сказать ей все, что забыл сказать в то последнее свидание, когда они так спешили, и может упасть перед ней на колени и горячо просить у нее прощения за грубость и злобу, которые иссушили ее тело и разбили сердце! Вдруг картина меняется. Он опять перед судом: вот судья, прокурор, свидетели, присяжные — всё, как было тогда. Сколько народу в зале — море голов — и тут же виселица, и эшафот — и как все эти люди глазеют на него! „Виновен“. Ничего, он убежит. Ночь темная, холодная, ворота не заперты, мгновение — и он уже на улице и как ветер несется прочь от места своего заточения. Улицы остались позади, вот и деревня, широкое открытое поле расстилается вокруг. Он мчится вперед в темноте, через изгороди и канавы, по грязи и лужам, большими скачками, так быстро и легко, что сам удивляется. И вот, наконец, он замедляет шаг. Ну конечно, он ушел от погони, теперь можно растянуться вот здесь на берегу и поспать до рассвета.
Приходит крепкий сон: без сновидений. Но вот он просыпается, ему холодно. Серый утренний свет, просочившись в камеру, озаряет фигуру надзирателя. Еще не очнувшись, он вскакивает со своего беспокойного ложа и минуту остается в сомнении. Только минуту! Тесная камера и все, что в ней есть, слишком знакомо и реально, ошибки быть не может. Опять он преступник, осужденный на казнь, виновный, во всем отчаявшийся. А еще через два часа он будет мертв».
Глава третья
СМЕРТЬ АНГЕЛА
1836 год, год славы и год женитьбы, был сумасшедшим годом, и Чарлз едва выдерживал. «Этим утром я так болен, что не могу работать, — писал он Кэтрин. — Я писал до трех ночи, и всю ночь меня мучили судороги в боку, такого со мной еще никогда не было. Мне все еще ужасно плохо, и от этой боли болит и голова, и я так хочу отдохнуть… а в восемь мне нужно садиться за работу». Несколько раз он падал в обморок. Длиннейшие вечера в парламенте, очерки, театральные рецензии, либретто для оперы, которое его попросили написать; он каждый день учил стенографии младшего брата Кэтрин и улаживал проблемы своих непутевых родителей. Но этого мало. 10 февраля Уильям Холл и Эдвард Чепмен, только что основавшие издательство, обратились к писателю Чарлзу Уайтхеду с предложением выпускать ежемесячный комикс: рисунки знаменитого художника Роберта Сеймура и юмористические рассказы к ним, тема — приключения спортсменов-рыболовов. Уайтхед не захотел и рекомендовал вместо себя Диккенса, которого знал по его журналистской работе, тот дал согласие. Не было никакого контракта, о плате договорились на словах. Друзья отговаривали: «…это вид издания дешевый и несолидный, и участие в нем погубит все мои планы». Чарлз и сам уже подумывал писать роман, а это какая-то чепуха… Но — деньги!
Он оказался упрям, а Чепмен и Холл покладисты: согласились, когда он заявил, что о спортсменах-рыболовах и о спорте вообще ничего не знает и писать о них не будет, а придумает персонажей по своему усмотрению, и пусть Сеймур под него подстраивается, а не наоборот. Главного героя родили, очевидно, совместно с издателем: Сэмюэл Пиквик, состоятельный джентльмен на покое, был, по свидетельствам современников, изрядно похож на знакомого Чепмена, клубмена Мозеса Пиквика из Бата. (Как заметил Оруэлл, у Диккенса положительные герои, как правило, нигде никогда не работают, проводя жизнь в блаженной праздности или по крайней мере стремясь к этому.) Чарлз начал работать через несколько дней после своего двадцать четвертого дня рождения и за месяц написал 24 тысячи слов — на два выпуска. Первый (всего их будет 20) вышел из печати в конце марта: зеленая обложка, 32 страницы текста и четыре рисунка, цена — шиллинг, заглавие — «Посмертные записки Пиквикского клуба, содержащие правдивый отчет об изысканиях, опасных предприятиях, путешествиях, приключениях и охотничьих похождениях членов Общества корреспондентов, под редакцией „Боза“». Продали, по одним источникам, 400 экземпляров, по другим — 1000. Для такого расхожего жанра это считалось мало.
Евгений Ланн: «Едва ли у него [Диккенса] было даже общее представление о том, что такое писатель, — в лучшем случае ему припоминались хорошо знакомые немногочисленные образцы XVIII века — Филдинг (1707–1754), Смоллетт (1721–1771), Голдсмит (1728–1774), Стерн (1713–1768). Трудно думать, чтобы он рассчитывал равняться по ним и тем менее по новеллистам, близким ему хронологически, частью современным, но слишком для него сложным, вроде Вальтера Скотта (1771–1832) или даже М. Эджуорт (1767–1849). Скорее примером ему служили далеко не столь значительные старшие современники, вроде того же Уайтхеда или Теодора Хука… или Дугласа Джеролда, очеркиста, драматурга, каламбуриста, с которым у Диккенса установились дружеские отношения, когда они вместе работали в ежемесячнике, редактором которого был Уайтхед. Диккенс приступил к „Пиквику“ с навыками и приемами очеркиста — ему, по-видимому, казалось, что достаточно соединить ряд очерков, и получится роман».
Пожалуйста, если вы не слишком уверены в своем терпении, не начинайте чтение (перечитывание) Диккенса с «Пиквикского клуба» — первая глава удушит вас непереносимой скукой. Поживее, но ненамного, станет дальше, когда Пиквик с тремя спутниками отправится путешествовать. Диккенс взял нарочито старомодный стиль — пародию на стиль XVIII века, — а потом втянулся да так и стал писать. «Солнце этот исполнительный слуга — едва только взошло и озарило утро тринадцатого мая тысяча восемьсот двадцать седьмого года, когда мистер Сэмюэл Пиквик наподобие другого солнца воспрянул ото сна, открыл окно в комнате и воззрился на мир, распростертый внизу. Госуэлл-стрит лежала у ног его, Госуэлл-стрит протянулась направо, Госуэлл-стрит простиралась налево, и противоположная сторона Госуэлл-стрит была перед ним. „Таковы, — размышлял мистер Пиквик, — и узкие горизонты мыслителей, которые довольствуются изучением того, что находится перед ними, и не заботятся о том, чтобы проникнуть вглубь вещей к скрытой там истине. Могу ли я удовольствоваться вечным созерцанием Госуэлл-стрит и не приложить усилий к тому, чтобы проникнуть в неведомые для меня области, которые ее со всех сторон окружают?“».