— Простите, что побеспокоил вас, — произнес Пинчер.
Не знает ли О’Бирн, где тут можно найти ночлег? Но молодой Бриан и слушать ничего не хотел:
— У нас наверху есть спальня, где вы можете провести ночь вполне удобно… хотя я не могу обещать вам тишину.
И вот, просто не зная, куда еще можно поехать, и не желая оскорбить молодого вождя, Пинчер весьма неохотно позволил отвести себя в старую каменную башню.
Перед домом собралась огромная толпа, несколько сотен человек. Прямо под открытым небом стояли столы, заваленные едой и сластями. Некоторые гости пили вино, но большинство, похоже, предпочитали крепкий эль либо виски. Оставив слугу присматривать за лошадьми и надеясь, что парень не напьется к тому времени, когда будет нужен, Пинчер вместе с Брианом О’Бирном вошел в дом. Он отлично знал, к чему следует подготовиться, когда хозяин повел его к комнате в глубине нижнего этажа башни. Там, на большом столе, покрытом белыми простынями, лежало тело Тоирдхилбхака О’Бирна, побритого и обмытого. Даже в смерти было видно, что это красивый человек; в его сложенных руках доктор увидел распятие. Больше в комнате никого не было, все остальные уже давно отдали дань уважения, и здесь осталась только женщина средних лет, кузина покойного. Она сидела на табурете в углу, чтобы покойный не был в одиночестве. Комната хорошо освещалась целой рощицей свечек на узком столике у стены, и их восковой аромат создавал в помещении атмосферу, напоминавшую церковь.
Стараясь не смотреть на проклятые четки и распятие, Пинчер пробормотал то, что, как он знал, должен был сказать: все прекрасно организовано, но сам он, к сожалению, не был знаком с вождем, а потому приносит извинения за беспокойство.
После этого доктор вежливо попятился из комнаты и поднялся за молодым хозяином по винтовой лестнице в просторную комнату, где стояла деревянная кровать, не хуже его собственной в Дублине. Немного погодя Бриан О’Бирн вернулся, лично принеся еды и вина, а поскольку поминки продолжались, то с его стороны это было более чем любезно и цивилизованно. Пинчер вынужден был это признать. Хозяин также дал понять: если путник пожелает присоединиться к гостям внизу, ему будут более чем рады. Предложение было сделано из самых добрых побуждений; и конечно, оно было вежливо отклонено. Так что остаток вечера доктор Пинчер, предназначенный для куда более высоких вещей, чем компания каких-то ирландцев, провел в комнате.
Если бы еще не шум… Традиционные причитания женщин, дикарские жалобные песни и возгласы горя… Все это доктор всегда находил отвратительным.
«Даже в горе, — написал он как-то сестре, — они подобны дикарям».
Правда, плач и причитания закончились, к счастью, до того, как доктор сюда приехал. Но худшее было еще впереди.
Некоторые моменты таких поминок он еще мог понять: съезжались друзья и соседи, говорили о тяжкой утрате, добрыми словами вспоминали усопшего… Понятным было даже то, что люди рассказывали разные истории об ушедшем. Все это казалось Пинчеру вполне правильным. Он даже не имел ничего против еды и выпивки, если люди соблюдали умеренность. Ведь и в самом деле, если умирал ребенок или молодая семья лишалась родителей, то похороны и поминки были грустным и торжественным событием, и люди поддерживали горюющих. В этом доктор определенно не видел ничего дурного.
Но когда уходил человек, проживший долгую жизнь, и его смерть была вполне ожидаемой, когда наряду с рассказами милых историй из его жизни гости начинали загадывать загадки или играть в разные игры — даже с участием самого трупа! — то это в глазах Пинчера выглядело как фундаментальное отсутствие серьезности и чувства приличий. Да, он считал, что туземцы-ирландцы проявляли таким образом свою языческую натуру и безнравственность. И для него это было отвратительно.
А то, что в этом древнем ритуале могла скрываться великая мудрость, что после катарсиса горя, выраженного полностью и от души, могло прийти облегчение, что с помощью игр и шуток люди как бы делились жизнью с умершим, что это могло быть целительным и как бы служило примирением с ужасом смерти, — такое и в голову не могло прийти доктору Пинчеру, потому что не укладывалось в его монотонную картину вселенной. Он совершенно не понимал, почему люди ведут себя таким образом.
Солнце уже садилось, когда он услышал женское пение — медленный, мрачный, носовой ритмичный напев, который, как знал доктор, здесь называли кронан, — нельзя сказать, чтобы он был неприятен для слуха. Мелодия звучала какое-то время, пока сгущались сумерки. Поскольку при этом доктор не слышал никаких других звуков, то он предположил, что все внизу слушают в молчании. Выглянув в окно, когда кронан закончился, доктор увидел первые звезды, вспыхнувшие в темноте. А потом, после совсем короткой паузы, в воздухе разлился гулкий напев одной волынки. И тут даже доктор Пинчер сел на кровать, чтобы послушать.
Горестная песнь волынки. Звуки плыли над склонами гор, жалобные, но странно успокаивающие. И Пинчер невольно испытал то особое чувство, то меланхоличное, но волнующее тепло в сердце, которое могут породить только звуки волынки. Он слушал и желал, чтобы это продолжалось вечно. Однако вскоре мелодия умолкла.
Потом опять последовала пауза, а затем зазвучала ритмичная мелодия, отчасти грустная, но в ней уже слышалось больше бодрости; к волынке присоединилась скрипка. Мелодия была приятной, решил Пинчер, но ему казалось, что музыки уже вполне довольно и что было бы вполне приемлемо, если бы гости, отдав дань уважения, начали бы разъезжаться. И был рад, когда музыка смолкла.
Доктор Пинчер лег на кровать и закрыл глаза. Снизу до него доносились негромкие голоса, даже смех. День был длинным. Пинчер надеялся, что заснет. Ведь утром он должен уехать как можно раньше. Если бы только он мог заставить замолчать все эти голоса и просто полежать спокойно, он бы отдохнул. Пинчер дышал медленно, ритмично, закрыв глаза. И почувствовал, что наконец засыпает.
А потом снова заиграли скрипки. Громко. Сразу несколько, в сопровождении свистулек. Весело и громко. Раздались крики, смех. Это было уже просто нечестиво: звучала джига! Пинчер в бешенстве вскочил с кровати и бросился к окну. Внизу горели факелы. Он увидел вокруг башни группы людей. Они танцевали. Это походило на языческую оргию или картину, которую можно увидеть на изображениях ада. Они отплясывали джигу!
Пинчер смотрел на это в ужасе. И они ведь не просто плясали, нет, музыка все продолжалась и продолжалась, как будто люди соревновались: кто сможет плясать дольше?
И в этот момент, хотя, конечно, он с самого начала это знал, но именно в этот момент, слыша все, видя все собственными глазами, глядя вниз на эту ужасную джигу, доктор Пинчер подумал, что он по-новому, с чудовищной ясностью понимает: если даже они улыбаются вам или носят английскую одежду, то все равно эти ирландские паписты на самом деле хуже последних тварей. Все, все они прокляты и обречены на вечные муки. Сомнений не оставалось. С криком гнева Пинчер отвернулся от окна, бросился на кровать лицом вниз и попытался заткнуть уши.
А танцы и музыка продолжались. Иногда звучала джига, иногда мелодии, незнакомые Пинчеру. Ему приходилось слышать о том, что ирландцы исполняют танец с мечами. Насколько он их знал, такое вполне возможно. А что он знал наверняка, так это то, что отдохнуть ему не удастся.