Он отошел снимать другие группы. Где-то ему позировали. Где-то его не замечали или не хотели замечать. Моя внезапная ярость — если это вообще была ярость — удивила меня. Но еще труднее было объяснить мою настойчивость в том, чтобы он оставил уже сделанное фото, но не снимал больше. На каких двух стульях я пытался усидеть?
Мои мысли потекли к школьным снимкам, что делались из года в год: смоченные слюной ладони, прилизывающие вихры под видом ласкового поглаживания; мультики, которые включались, пока мальчиков втискивали в неудобную элегантную одежду; неуклюжие попытки подсознательно внушить ценность "непринужденной" улыбки. Снимки всегда выходили одинаковыми: натянутая усмешка со сжатыми губами, отсутствующий взгляд в пустоту — что-то из мусорной корзины Дианы Арбус. Но мне они были по сердцу. Я любил их за ту правду, которую они в себе несли: дети еще не умеют притворяться. Или еще не могут прятать свою неискренность. Они же такие чудесные улыбканы, лучшие на свете, но притом худшие в мире исполнители фальшивых улыбок. Неспособность имитировать улыбку — определяющее свойство детства. Сэм стал мужчиной в тот момент, когда благодарил меня за свою комнату в моем новом доме.
Один раз Бенджи не на шутку расстроил его школьный портрет: он не хотел поверить ни в то, что ребенок на снимке — он сам, ни в то, что это не он. Макс решил взять миссию усугубления на себя: он объяснил Бенджи, что у каждого человека есть живая и мертвая параллельные личности — "ну вроде как твой собственный призрак" — и что единственный случай, когда можно увидеть свою мертвую личность, — это школьные портреты. Бенджи, недолго думая, разревелся. Пытаясь его успокоить, я вынул альбом со своей бар-мицвой. Мы уже пролистали не один десяток фоток, как Бенджи вдруг сказал:
— Но я думал, бар-мицва Сэма еще в будущем.
На празднике по случаю моей бар-мицвы родные, друзья родителей и вовсе не знакомые люди вручали мне конверты с облигациями. Когда карманы пиджака начали оттягиваться, я отдал конверты матери, которая сложила их в сумочку и поставила под стул. Поздно вечером на кухне мы с отцом подсчитали "честно награбленное". Я не помню точную цифру, но помню, что она делилась без остатка на восемнадцать.
Помню альбуминовые архипелаги на лососе. Помню, как певец слепил ве-нисмеха в "Хава Нагиле", будто ребенок, декламирующий алфавит и думающий, что эл-эм-эн-о — это одна буква. Помню, как меня поднимали на стуле, высоко над толпой евреев: коронация одноглазого. Когда меня вернули на пол, отец велел мне пойти и уделить несколько минут дедушке. Дедушку я почитал, как учили, но общался с ним всегда из-под палки.
— Привет, дедуля, — сказал я, наклоняя макушку для поцелуя.
— Я перевел немного денег тебе на колледж, — сказал он, похлопав по свободному стулу рядом.
— Спасибо.
— Папа сказал тебе сколько?
— Нет.
Он оглянулся по сторонам, знаком поманил меня поближе и прошептал на ухо:
— Тысячу четыреста сорок долларов.
— Ого! — сказал я, вновь отодвигаясь на комфортное расстояние.
Я и представления не имел, оправдывает ли такая сумма подобный способ сообщения, но знал, как должен ответить:
— Это такой щедрый подарок! Спасибо.
— Но вот еще что, — сказал он, приподнимаясь и подбирая с пола брошенную сумку для продуктов. Положив на стол, он вынул из нее какой-то предмет, завернутый в платок. Я думал, там пачка денег — дед частенько припрятывал такие в сумках, завернув в платок, — но сверток оказался тяжелым.
— Смелей, — сказал дед.
В платке оказался фотоаппарат, "Лейка".
— Спасибо, — сказал я, подумав, что дед дарит мне ее.
— В сорок шестом, после войны, мы с Бенни вернулись домой. Мы думали, может быть, кому-то из семьи удалось уцелеть. Ну хоть кому-то. Но не уцелел никто. Один сосед, друг нашего отца, увидел нас и привел к себе. Он сберег кое-какие наши вещи на случай, если мы когда-нибудь вернемся. Он сказал нам, что, хотя война и окончена, здесь небезопасно и нам лучше уехать. И мы уехали. Я взял только кое-что, в том числе эту "Лейку".
— Спасибо.
— Деньги и фотографии я зашил под подкладку пиджака, в котором плыл в Америку. Я очень боялся, что меня обкрадут. Я обещал себе не снимать пиджак всю дорогу, но было жарко, нестерпимо жарко. Я спал с пиджаком в руках, и однажды утром, когда я проснулся, чемодан по-прежнему стоял рядом, а вот пиджак исчез. И потому я не виню человека, который его взял. Будь он вором, он прихватил бы и чемодан. А он просто замерз.
— Но ты говоришь, было жарко.
— Жарко было мне. — Он опустил палец на кнопку спуска, будто это взрыватель противопехотной мины. — Из Европы у меня остался только один снимок. Это мой портрет. Он у меня служил закладкой в дневнике, который лежал в чемодане. Карточки моих братьев и родителей были зашиты в пиджак. Исчезли. Но вот фотоаппарат, которым их снимали.
— А где твой дневник?
— Я его забросил.
Что мог бы я увидеть на тех пропавших фотографиях? Что я прочел бы в дневнике? Бенджи не узнал себя на школьном портрете, но что увидел, глядя на него, я? И что я увидел, глядя на сонограмму Сэма? Идею? Человека? Моего человека? Самого себя? Идею самого себя? Нужно было в него верить, и я верил. Никогда не переставал в него верить, а вот в себя переставал.
Сэм на своей бар-мицве сказал: "Мы не просили себе атомную бомбу, не хотели ее, и вообще ядерное оружие с любой точки зрения ужасно. Но есть причина, по которой человечество им обладает, и эта причина — чтобы никогда не пришлось его использовать".
Билли закричала что-то, я не расслышал, но я увидел счастливый блеск в глазах Сэма. Теперь центром напряжения в комнате стали бумажные тарелки и пластиковые стаканы; речь Сэма делили и разменивали на разговоры и болтовню. Я принес ему какую-то еду и сказал:
— Ты гораздо лучше, чем я был в твои годы. Или чем я сейчас.
— Это не соревнование, — ответил он.
— Нет, это развитие. Пойдем со мной на минутку.
— Куда?
— Что значит "куда"? Разумеется, на гору Мориа.
Я повел его наверх, к своему шкафу, и вынул из нижнего ящика дедову "Лейку".
— Это твоего прадеда. Он ее привез из Европы. Он подарил ее мне на бар-мицву и сказал, что у него не осталось снимков братьев и родителей, но остался фотоаппарат, которым их снимали. Я знаю, он хотел, чтобы его "Лейка" досталась тебе.
— Он говорил тебе?
— Нет. Но я это знаю.
— Значит, это ты хочешь, чтобы она мне досталась.
— Ну и кто кого направлял?
— Да, я, — ответил я.
Сэм взял "Лейку" в руки, повертел.
— Она работает?
— Боже, я не знаю. Не уверен, что это главное.
— Но в этом же смысл? — спросил он.