<…>
А теперь перейдем к твоему восприятию меня как „критика“, уж мудро там или глупо выполняю я эту функцию. Я вовсе не критик. И быть им не желаю. От случая к случаю (и после долгих раздумий) я, видимо, способен на „критику“, но по природе я человек, критической жилки лишенный. Меня к критике отчасти (и в каком-то смысле вопреки моей натуре) подталкивает сильная „критическая“ тенденция нашего братства. На самом деле я не „гиперкритичен“, ибо обычно просто пытаюсь выразить „предпочтение“, а не универсально значимое критическое замечание. Как правило, я на самом деле просто-напросто теряюсь в чужом, неисследованном море. Мне требуется пища определенного сорта, а не упражнение для моих аналитических способностей (которые обычно используются в иных областях). Ибо есть у меня то, что я всей душой желаю созидать, и к созиданию этому склоняется (как правило, тщетно) моя натура. Даже если оставить в стороне тщеславие и преувеличенные представления о вселенской значимости этого созидания, факт остается фактом: все остальное для меня менее значимо»
[385].
В следующем отрывке из письма появляется слово, которое, возможно, что-то, наконец, объясняет в охлаждении давней дружбы:
«Думаю, из меня и не получится сносного критика; а хуже всего я, наверное, выгляжу тогда, когда мысли другого писателя оказываются настолько мне близкими (как порою твои), что того и гляди случится короткое замыкание, вспышка, взрыв — и даже вонь, одним из ингредиентов которой вполне может оказаться самая элементарная зависть»
[386].
Но чему, собственно, Толкин мог завидовать?
Неужели той легкости, с которой из-под пера Льюиса выходили произведения, в которых использовались близкие Толкину идеи, в то время как работа над «Властелином Колец» и «Сильмариллионом» постоянно затягивалась? Или легкости, с какой произведения Льюиса публиковались?
Хронологически это вроде бы подтверждается. В начале 1948 года Льюис начал работать над книгой для детей, которая уже в 1950 году вышла под названием «Лев, Колдунья и Платяной Шкаф» — это была первая из семи книг «Хроник Нарнии». Весной 1949 года Льюис читал на собрании «инклингов» первые главы этой книги, и они, к сожалению, вызвали у Толкина исключительно отрицательную реакцию. «На самом деле это никуда не годится! — писал он. — Ну что это такое: „Жизнь и письма Силена“, „Нимфы и их обычаи“, „Личная жизнь фавна“!» Хэмфри Карпентер приводит эти слова Толкина, ссылаясь на бывшего студента К. С. Льюиса Роджера Ланселина Грина
[387], но Толкин никогда и не скрывал своего отношения к повести. Тот же Грин, который иногда принимал участие в собраниях «инклингов», вспоминал, что именно Льюис говорил ему, что первой реакцией Толкина на его чтение было: «Мне это резко не нравится»
[388].
По поводу причин этого у нас нет оснований почему-либо не соглашаться с анализом Хэмфри Карпентера, приведенным в книге «Инклинги». Взгляды Толкина и Льюиса на «мифопоэйю», то есть на сотворение мифологического мира по «доверенности» от Творца, были весьма близки, но это не означает, что совпадали их вкусы, а говоря шире — критерии оценки достигнутого. Толкин судил литературные произведения по очень строгим критериям. Как пишет Карпентер: «Он не любил создания воображения, которые были написаны наскоро, содержали несовместимые детали и не всегда оказывались убедительными в описании „вторичного мира“»
[389]. Льюис же часто готов был принести эту тщательно выверенную внутреннюю согласованность (которая, кстати, замечается не сразу и не всеми) в жертву непосредственному эмоциональному воздействию. Представления о «роли Вечности в истории» у обоих друзей могли быть похожи, но про Толкина хочется сказать, что он смотрел на воображаемые события, о которых писал в своих книгах, с точки зрения Вечности, тогда как Льюис пытался смотреть на Вечность с человеческой точки зрения.
В этом смысле ярким примером может служить художественная книга Льюиса «Пока мы лиц не обрели» (1956)
[390] — некий вариант мифа об Амуре и Психее, рассказанный с точки зрения некрасивой старшей сестры Психеи — Оруаль. Напомним, что в классической версии мифа (у Апулея) Психея стала женой Амура, но встречалась с мужем исключительно в темноте — ей запрещалось видеть лицо бога. Когда однажды две сестры пришли к ней в гости во дворец Амура, они из зависти подговорили Психею зажечь ночью лампу и посмотреть на мужа. У Льюиса же действие происходит в маленьком ближневосточном царстве, которое называется Глом. Местную богиню любви зовут Анджит, ее статуя — это всего лишь бесформенный черный камень, ей приносят кровавые жертвы. У нее есть сын, которого никто не видел и которого многие считают чудовищем. Одно из имен сына — «Зверь из тени» (Shadowbrute).
Младшую сестру, красавицу Психею, у Льюиса зовут Истра. Психеей ее назвал некий учитель-грек, раб царя — отца трех сестер. Сначала народ поклоняется Психее, считая, что она может исцелять больных своим прикосновением. Потом, когда к разразившейся эпидемии присоединяются разные другие бедствия, отношение к Психее меняется, и средняя сестра Редиваль все из той же тайной зависти подговаривает жреца принести ее в жертву. Психею отводят на гору, на которой, как считается, живет сын богини Анджит, и там привязывают к дереву. Уродливая Оруаль, в отличие от Редиваль, любит Психею и вскоре тайком отправляется на гору, чтобы ее спасти. Но, к большому своему удивлению, она обнаруживает, что Психея жива и здорова. Каким-то чудесным образом она освободилась и живет в маленькой зеленой долине у ручья. Ничего другого Оруаль вокруг себя не видит, но Психея почему-то утверждает, что живет вовсе не у ручья, а во дворце бога, который стал ее мужем, и очень удивляется тому, что сестра не видит никакого дворца. Оруаль считает, что Психея сошла с ума, а может, попросту обманута чудовищем. Сестру она любит, но ни с кем не хочет делиться своей любовью. Именно поэтому она подговаривает Психею зажечь лампу, которую принесла с собой…
Роман Льюиса — о любви, человеческой и божественной, собственнической и бескорыстной, о боли неизбежных утрат, о невозвратимости, о лицах, которые скрывают суть, подобно маскам. Может быть, наиболее ярко мысли Льюиса выражают следующие слова, сказанные Оруаль: «Когда придет миг и тебя заставят, наконец, сказать то, что таилось в сердцевине твоей души годами, ты не будешь рассуждать о красоте слов. Теперь я поняла, почему боги не говорят с нами открыто и не дозволяют нам ответить. Пока это слово не будет выкопано на свет, зачем им слушать то, что мы бормочем, думая, что именно его имеем в виду? Как они могут встретить нас лицом к лицу, пока мы не обрели лиц?»
[391] Речь здесь, конечно, идет об истинных лицах, а не о лицах-масках.