Газеты процитировали Одена, и, конечно, Толкин обиделся. В этом мимолетном столкновении можно (при желании) увидеть и просто конфликт двух эстетических концепций: Толкина, любовавшегося «хоббитской» домашностью, и модернистского «эстетизма» Одена. А возможно, Оден (он эмигрировал в США в 1939 году) просто уже ориентировался на чисто американскую публику, которой всегда было трудно понять и принять странную, на их взгляд, привязанность англичан к недостатку современного комфорта.
В конце концов, Толкины купили небольшой дом в Борнмуте по адресу Лейксайд-роуд, 19, недалеко от отеля «Мирамар». Летом 1968 года супруги переехали туда. В доме было центральное отопление — большое новшество для консервативной Англии. Еще удобно было то, что дом относился к типу «бунгало», то есть в нем не было никаких лестниц, а то незадолго до переезда Толкин упал с лестницы в старом доме и несколько недель провел в больнице.
Чтобы избежать наплыва назойливых поклонников, новый адрес Толкин решил держать в секрете. Клайду С. Килби он написал: «В конце апреля и в начале мая положение дел у меня дома дошло до того предела, когда необходимо было что-то предпринять, причем быстро. Я покидаю Оксфорд и переселяюсь на южное побережье. На данный момент предполагается, что перееду я в конце месяца или в самом начале следующего. Чтобы защитить себя, я изыму свой адрес из всех справочных изданий и прочих списков. Согласно договоренности, моим адресом станет: „Аллен энд Анвин“ — для передачи такому-то; а моего настоящего адреса запрашивающим сообщать не станут. Когда все, наконец, утрясется, я выдам свой адрес тем немногим избранным, кому могу доверять и кто не станет его обнародовать»
[548].
18
Среди всех забот Толкина радовали дети.
Да и как можно было ими не гордиться?
Майкл во время войны был награжден медалью за службу в зенитных войсках, защищавших аэродромы во время авианалетов за Англию, а Джон стал католическим священником. Кристофер же постепенно превратился в ближайшего и незаменимого литературного помощника Толкина.
На Лейксайд-роуд, 19, у Толкинов появились наконец хорошо оборудованная кухня и, кроме гостиной, столовой и двух спален, еще и рабочий кабинет. Впрочем, и гараж не остался без дела: поскольку машину Толкины не держали, его переоборудовали под библиотеку, как на Сэндфилд-роуд. Дом отапливался. На веранде можно было спокойно выкурить вечером трубку или сигарету. Калитка в дальнем конце сада выводила прямо в заросший лесом овраг, известный как Бранксомское ущелье. Каждый день к Толкинам приходила домработница, да и отель «Мирамар» всегда был под рукой — там Эдит в любой момент могла отдохнуть от домашнего быта. Когда приезжал кто-то из членов семьи или близких друзей, их тоже можно было поселить в «Мирамаре». Гонорары от переизданий и переводов «Хоббита» и «Властелина Колец» на другие языки позволяли жить гораздо свободнее, чем раньше. Прогулки по торговым заведениям, ужины в дорогих (часто меняющихся) ресторанах, черный вельветовый пиджак и цветные жилеты, сшитые по заказу, — как писал Хэмфри Карпентер, — с возрастом писатель чувства юмора не потерял. Он легко заводил дружбу с таксистами, с полицейскими, соседями, хотя никогда не забывал о классовых различиях. Викторианец в Толкине вовсе не умер: «Я не „демократ“ хотя бы потому, что смирение и равенство — это те духовные принципы, которые при любой попытке механизировать и формализовать их безнадежно искажаются. В результате мы имеем не всеобщее умаление и смирение, а всеобщее возвеличивание и гордыню, пока какой-нибудь орк не завладеет кольцом власти; тогда мы получаем — рабство».
19
Еще в 1943 году Толкин писал Кристоферу:
«Мои политические убеждения все больше и больше склоняются к анархии (в философском смысле, конечно; разумею под этим отмену контроля, а не усатых заговорщиков с бомбами) или к „неконституционной“ монархии. Я арестовывал бы всех, кто употребляет слово „государство“ (в каком-либо ином значении, кроме как „неодушевленное королевство Англия и его жители“), и, дав им некоторый шанс отречься от своих заблуждений, казнил бы их, если бы они продолжали упорствовать! Правительство — это всего лишь абстрактное существительное, означающее искусство и сам процесс управления; писать это слово с большой буквы или использовать его по отношению к живым людям до́лжно объявить правонарушением. Если бы люди взяли за привычку говорить: „совет короля Георга… Уинстон и его банда…“ это бы сразу прояснило мысли и приостановило жуткую лавину, увлекающую нас в „кто-то-кратию“. Как бы то ни было, человеку до́лжно изучать все что угодно, кроме Человека; а уж самое неподобающее занятие для любого и даже святых (они-то, по крайней мере, соглашались на него с крайней неохотой) — это распоряжаться другими людьми. На миллион человек не найдется ни одного, кто бы подходил для такой роли, а уж менее всего те, кто к ней стремятся. По крайней мере, проделывается это очень небольшой группкой людей, отлично знающих, кто их хозяин. Люди Средневековья были абсолютно правы, когда лучшим доводом, какой только мог привести человек в пользу того, чтобы его избрали епископом, находили этот — nolo episcopari („не хочу быть епископом“). Дайте мне короля, который интересуется главным образом марками, железными дорогами или скачками! Который обладает властью уволить своего помощника, если тот явится в брюках не того покроя! Ну и так далее, в том же духе. Но весь мир валяет дурака старым, добрым, бездарным, давно привычным способом.
Тщеславные греки умудрились выстоять против Ксеркса, однако гнусные инженеры и химики вложили теперь такую силу в Ксерксовы руки и во все государства-муравейники, что у людей порядочных, похоже, никаких шансов не осталось. Все мы пытаемся уподобиться Александру, но именно Александр и его военачальники первыми набрались восточного духа. Бедный олух вообразил (или попытался внушить людям), что он — сын Диониса и умер от пьянства. Та Греция, которую стоило спасать от Персии, все равно погибла, превратилась в нечто вроде Эллады Виши, или Эллады Сражающейся (которая вовсе даже и не сражалась), рассуждающей об эллинской чести и эллинской культуре и богатеющей за счет продажи древнего эквивалента пошлых открыток. Но особый ужас современного мира состоит в том, что весь он, треклятый, — в одном мешке. И бежать некуда. Подозреваю, что даже несчастные северные самоеды питаются консервами, а деревенский репродуктор рассказывает им на ночь сталинские сказочки про демократию и гадких фашистов, которые едят младенцев и воруют упряжных собак. Есть во всем этом лишь одна светлая сторона, это — крепнущая привычка недовольных взрывать фабрики и электростанции; надеюсь, что этот обычай, ныне поощряемый как проявление „патриотизма“, со временем войдет в привычку…
Ну да ладно, всего тебе хорошего, дорогой мой сынок. В темную пору мы родились, в неподходящее (для нас с тобой) время. Утешение только одно: родись мы в другое время, мы не узнали бы и не полюбили так сильно все то, что на самом деле любим. Думается мне, что только рыба, вынутая из воды, имеет хоть какое-то представление о том, что такое вода. Кроме того, остались же у нас еще наши маленькие мечи. „Не сдамся пред Железною Короной, не отшвырну свой скипетр золоченый!“ Задай же оркам жару, забросай их крылатыми словами, острыми стрелами — но только, прежде чем стрелять, хорошенько прицелься»
[549].