Труди поднимает руку, отказываясь от третьей порции. Клод упорнее. Добивается ясности в мыслях. Мы слушаем, как он наливает, аккуратно и долго, потом слушаем, как он громко заглатывает — хорошо знакомый звук. Сейчас они, может быть, думают, как бы им избежать ссоры, ведь им требуется общая цель. Издали доносится звук сирены; это всего лишь «Скорая помощь», но она отзывается на их страх. Город невидимо накрыт решеткой государства. Трудно выбраться из-под нее. Сирена — напоминание, что все-таки существует речь, полезная констатация очевидного.
— Дело плохо. — Голос у матери тихий и хриплый.
— Где паспорта?
— У меня. А деньги?
— У меня в кейсе.
Но они не двигаются с места, и асимметрия ответов — ее уклончивый — дядю не раздражает. Он уже наполовину разделался с третьей порцией, а до меня только что дошла материна первая. Чувственным удовольствием не назовешь, но пронимает и обстоятельствам отвечает, ощущению конца чего-то — а начала не видно. Я воображаю старую военную дорогу в узкой холодной долине, запашок мокрого камня и торфа, лязг стали, и усталый топот ног по каменной осыпи, и горький груз несправедливости. Так далеко от южных склонов, от пыльного выцвета их багровых пухлых покровов, уходящих вдаль синих холмов — чем дальше, тем бледнее. Я предпочел бы оказаться там. Но поддаюсь: шотландское виски, первое в моей жизни, выпускает что-то на волю. Грубое освобождение — открыты ворота, за ними борьба и страх перед тем, что может выдумать ум. Сейчас это со мной и происходит. Спрашивается, сам себя спрашиваю: чего я сейчас больше всего хочу? Любое желание. Реализмом не ограничиваясь. Руби канаты, дай волю мыслям. Могу ответить не раздумывая — иду в открытые ворота.
Шаги на лестнице. Труди и Клод ошарашенно поднимают головы. Инспектор пробралась в дом? Грабитель выбрал самую худшую ночь? Медленно, тяжело спускается. Они видят черные кожаные туфли, брючный ремень, рубашку, испачканную рвотой, затем лицо с ужасным выражением — бессмысленно-целеустремленное. В этой одежде отец умер. Лицо бескровное, зеленовато-черные губы тронуты тлением, маленькие глаза смотрят пронзительно. Он стоит внизу лестницы, ростом выше, чем нам помнится. Он пришел из морга, чтобы найти нас, и точно знает, чего хочет. Я дрожу, потому что дрожит мать. Никакого мерцания в фигуре, ничего призрачного. Это не галлюцинация. Это мой отец во плоти, Джон Кейрнкросс, такой, какой он есть. Испуганный стон матери действует как призыв, потому что он идет к нам.
— Джон, — осторожно произносит Клод с повышающейся интонацией, словно думает пробудить это видение к надлежащему небытию. — Джон, это мы.
Слова его, кажется, поняты. Он стоит перед нами, испуская сладкие миазмы гликоля и созревшей для червей плоти. И смотрит на мать маленькими черными глазами из неразрушимого камня. Его омерзительные губы шевелятся, но не издают ни звука. Не спуская с нее глаз, он протягивает руку. Его костяная кисть стискивает горло Клода. Мать не в силах даже вскрикнуть. Гагатовые глаза не отпускают ее. Безжалостная однорукая хватка сжимается на горле. Это — для нее, ей подарок. Клод падает на колени, глаза выпучены, руки бьют и дергают руку брата. Только жалкий, слабый мышиный писк дает нам знать, что он еще жив. А потом уже — нет. Отец, не взглянув на брата ни разу, роняет его на пол и теперь притягивает к себе жену, обхватив руками, тонкими и сильными, как стальные обручи. Он притягивает ее лицо к своему и крепко, долго целует ледяными гниющими губами. Она раздавлена ужасом и стыдом. Этот миг будет терзать ее до смерти. Он равнодушно отпускает ее и уходит туда, откуда пришел. Уже на лестнице он начинает растворяться в воздухе.
Ну вот, спрашивалось. Я себя спрашивал. И вот чего я хотел. Детской хеллоуинской фантазии. Как еще учинить духовную месть в век неверия? Готика практически изгнана, ведьмы удрали с вересковой пустоши, и остается мне только материализм, сильно стесняющий душу. Голос по радио как-то сказал мне: когда мы вполне поймем, что такое материя, мы почувствуем себя лучше. Сомневаюсь. Мне никогда не достанется то, чего я хочу.
* * *
Я очнулся от забытья; оказывается, мы в спальне. Как поднимались туда, не помню. Глухой звук открывшейся двери гардероба, стук вешалок, на кровать поставлен чемодан, потом второй, щелчки открывшихся замочков. Должны были упаковаться заранее. Инспектор может заявиться даже сегодня вечером. И они называют это планом? Слышу ругательства и бурчание.
— Где он? Только что был. У меня в руке!
Ходят туда-сюда по спальне, выдвигают ящики, ходят в ванную и обратно. Труди уронила стакан на пол, он разбился. Она не обращает внимания. Почему-то включено радио. Клод сидит с ноутбуком на коленях и бормочет:
— Поезд в девять. Такси едет.
Я предпочел бы Брюсселю Париж. Туда больше рейсов. Труди все еще в ванной и шепчет себе под нос:
— Доллары… евро.
Во всем, что они говорят, и даже в звуках, которые издают вещи, слышится прощание, как грустное разрешение аккорда, напевное «пока». Это конец; мы не вернемся. Дом, дедовский дом, где я должен был вырасти, сейчас исчезнет. Я его не буду помнить. Хотелось бы припомнить список стран, с которыми нет соглашения о выдаче. В большинстве — неуютные, неспокойные, жаркие. Слышал, что Пекин — приятное место для беглых. Цветущий поселок англоговорящих злодеев, затерянный посреди несметного населения мирового города. Неплохо бы там причалить.
— Снотворное, болеутоляющее! — кричит из спальни Клод.
Его голос, его тон мне подсказывают: пора решать. Он закрывает чемоданы, застегивает ремни. Как быстро. Наверное, наполовину были собраны. Чемоданы старой конструкции, на двух колесиках, не четырех. Клод спускает их на пол. Труди спрашивает:
— Который?
Думаю, она держит в руках два шарфа. Клод буркнул: этот. Единственная попытка изобразить нормальность. Когда они сядут в поезд, когда пересекут границу, их вина о себе заявит. У них только час в распоряжении, и надо спешить. Труди говорит, что хочет взять пальто, но не может найти. Клод настаивает, что оно не понадобится.
— Оно легкое, — говорит Труди. — Белое.
— Ты будешь выделяться в толпе. На видео.
Но она его все-таки находит — как раз когда Биг-Бен бьет восемь и начинаются новости. Они не слушают — некогда. Надо захватить еще какие-то последние вещи. В Нигерии дети сожжены живьем хранителями огня на глазах у родителей. Северная Корея запустила ракету. Уровень воды в Мировом океане растет быстрее прогнозируемого. Но все это — не первой важности. Это отложено для будущей катастрофы. Сочетание бедности, войны и грядущих изменений климата гонит миллионы людей из дома — древняя эпопея в новой форме, переселение народов, как взбухшие реки весной, Дунаи, Рейны и Роны озлобленных, или отчаявшихся, или обнадеженных людей, теснящихся на границах перед воротами из колючей проволоки, тысячами тонущих в стремлении причаститься к богатствам Запада. Если это, согласно новому клише, явление библейского масштаба, то моря перед ними не расступаются — ни Эгейское, ни Ла-Манш. Старая Европа мечется во сне, колеблется между жалостью и страхом, желанием помочь и отгородиться. Сегодня отзывчивая, добрая, через неделю черствая и рассудительная, она хочет помочь, но не хочет делиться и терять, что имеет.