— Сомнениями в себе. Постоянная душевная боль. Вымещал на всех, кого любил. Безжалостнее всего — на себе. И вот стихотворение наконец написано и…
— И тогда восходит солнце, — Клод уловил, куда клонит невестка.
Она, перекрывая его голос:
— Его разговорный стиль? Какой кровавой борьбой, каким напряжением души он его добивался…
— Ах!
— Личная жизнь в развалинах. И вот…
От крохотного слова, в котором уместилось роковое настоящее, у нее перехватывает горло. Это день переоценок, и я, возможно, ошибался. Я всегда думал, что отец сочиняет быстро, с предосудительной легкостью. За это его упрекали в одной рецензии, которую он зачитал нам вслух, чтобы показать свое безразличие. Я слышал, как он объяснял матери в один из своих грустных визитов: если не родилось сразу, то и не родится. В легкости есть особое изящество. Всякое искусство стремится к моцартовскому идеалу. И засмеялся над своей самонадеянностью. Труди, конечно, не помнит. И даже не почувствует, что, когда она врала про душевное нездоровье отца, лексикон ее стал возвышеннее, заразившись его поэзией. Душевная боль? Безжалостен к себе? Напряжением души? Одежка с чужого плеча!
Но на Элоди произвело впечатление. Холодная мать, знает, чего добивается.
Элоди шепотом:
— Я даже не подозревала.
Снова пауза. Труди напряженно ждет, как рыболов, следящий за поплавком. Клод начинает слово невнятной гласной, осекается — вероятно, под ее взглядом.
Наша гостья — драматическим голосом:
— Все заповеди Джона высечены на моем сердце. Когда оборвать строку. «Случайности не должно быть места. Не отпускайте штурвал. И смысл. Помните о смысле. Решайте, решайте, решайте». Слушайте метр, «чтобы нарушать ритм сознательно». Затем: «Форма это не клетка. Это старая подруга, с которой расстаетесь лишь притворно». И чувство. Он говорил: «Не распахивайте душу. Правду скажет одна деталь». И еще: «Пишите для голоса, не для бумаги, пишите для сумбурного поэтического вечера». Он велел нам читать Джеймса Фентона о волшебстве хорея. После этого дал задание на неделю — стихотворение в четыре строфы четырехстопным хореем с усеченной стопой. Нас рассмешила эта затейливость. Он заставил нас спеть, например, детский стишок. «Полли, ставь скорее чай». Потом он прочел по памяти «Осеннюю песню» Одена: «Листья с веток опадут! Няньки вечным сном уснут». Почему так действенен недостающий слог в конце стиха? Мы не могли ответить. Тогда что вы скажете о стихотворении с неусеченным слабым слогом. «Венди мне раздеться помогала / И меня простынкой укрывала». Он знал все «Домашние игры близ Ньюбери» Бетжемена наизусть и опять нас рассмешил. А я по его заданию написала мои первые совиные стихи в размере «Осенней песни». Он заставил нас выучить наши лучшие стихи наизусть. Чтобы не смущались на нашем первом выступлении и вышли на сцену без бумажек. Я со страху прямо умирала. Смотрите, сама заговорила хореем.
Разговор о метре занимает только меня. Чувствую нетерпение матери. Все это чересчур затянулось. Я бы затаил дыхание, если б мог.
— Он угощал нас вином, одалживал деньги без возврата, выслушивал наши жалобы — о сердечных неприятностях, о ссорах с родителями, о так называемых творческих кризисах. Внес залог за одного пьяного поэта, начинающего, из наших. Писал письма, чтобы добыть нам гранты или скромную литературную работу. Мы любили его любимых поэтов, его мнения стали нашими мнениями. Мы слушали его беседы по радио, ходили на поэтические вечера, которые он нам советовал. И на его вечера. Мы помнили его стихи, его забавные рассказы, его афоризмы. Мы думали, что знаем его. Нам в голову не приходило, что у Джона, взрослого мужчины, корифея, могут быть свои проблемы. Что он сомневался в своем творчестве так же, как мы. Нас больше заботили любовные дела и деньги. А у него такие мучения. Если бы мы знали.
Наживка заглочена, леска натянулась — и вот добыча уже в подсаке. Чувствую, что мать успокоилась.
Эта таинственная частица, мой отец, набирает массу, обретает важность и цельность. Во мне борются гордость и чувство вины.
Добрым, мужественным голосом Труди говорит:
— Это ничего бы не изменило. Не корите себя. Мы-то знали, Клод и я. Все испробовали.
Клод встрепенулся при звуках своего имени и, кашлянув, говорит:
— Бесполезно. Сам себе злейший враг.
— Прежде чем уйдете, — говорит Труди, — хочу сделать вам маленький подарок.
Мы поднимаемся в холл, оттуда на второй этаж, мать — с печальным видом, Элоди в шаге от нее. Цель понятна: чтобы Клод успел собрать все, от чего надо избавиться. Мы вошли в библиотеку. Молодая поэтесса чуть слышно охает при виде трех стен поэзии.
— Извините, пахнет затхлостью.
Уже. Книги, сам воздух библиотеки в трауре.
— Хочу, чтобы вы какую-нибудь взяли себе.
— Нет, я не могу. Разве не надо сохранить ее в целости?
— Хочу, чтобы вы взяли. И он хотел бы.
Мы ждем, пока она выбирает.
Элоди смущена и поэтому решает быстро. Возвращается к нам и показывает книгу.
— Джон написал в ней свое имя. Питер Портер. «Цена серьезности». Там есть «Похороны». Тоже тетраметры. Замечательные стихи.
— А, да. Он был у нас на ужине. Кажется.
На этом последнем слове — звонок в дверь. Громче, дольше обычного. Мать напряглась, ее сердце застучало. Чего она испугалась?
— Я понимаю, у вас много посетителей. Большое вам спа…
— Тсс!
Мы тихо выходим на площадку. Труди осторожно нагибается над перилами. Тихо. Слышим, как Клод переговаривается по видеофону, потом его шаги, он поднимается из кухни.
— А, черт, — шепчет мать.
— Вам нехорошо? Хотите сесть?
— Кажется, да.
Мы отходим, чтобы нас не видно было снизу. Элоди усаживает мать в потрескавшееся кожаное кресло, в котором она дремала, когда муж читал ей свои стихи.
Слышим, как открылась дверь, невнятные голоса, дверь закрывается. Потом шаги в холле. Ну, конечно, еда из датского ресторана: бутерброды, моя мечта о сельди сейчас исполнится — частично.
Труди тоже понимает, кто приходил.
— Я вас провожу.
Внизу, в дверях Элоди поворачивается к ней и говорит:
— Завтра утром в девять мне в полицию.
— Сочувствую. Вам будет тяжело. Просто расскажите им все, что знаете.
— Расскажу. Спасибо вам. Спасибо за эту книгу.
Они обнимаются, целуются, и Элоди уходит. Думаю, она получила то, для чего пришла.
Мы возвращаемся на кухню. У меня странное ощущение. Умираю от голода. Измучен. В отчаянии. Боюсь, Труди скажет Клоду, что не может смотреть на еду. После этого звонка в дверь. Страх — рвотное. Умру жалкой смертью, не родившись. Но она, я и голод — одна система, и в самом деле — слышу, как с коробок сдирают фольгу. Труди и Клод едят наспех, стоя у стола, где еще могли остаться кофейные чашки.