В Мелихово он вернулся совершенно больной, говорил, что сильно простудился в Ясной Поляне или на обратном пути. Через два года Чехов рассказал двум молодым современникам, что к Толстым он приехал тогда рано утром и будто бы хозяин повел гостя купаться и «первый разговор у них происходил по горло в воде». Если это не шутка Чехова, именно это купание могло ему выйти боком. Он написал Лейкину: «9-го авг[уста] у меня заболели волосы и кора правой половины головы, затем боль шла всё crescendo, и 15–16-го у меня начались сильные невралгические боли в правом глазу и в правом виске. Поехал я в Серпухов, вырвал зуб, принял чёртову пропасть антипирина <…> и проч. и проч. — и ничего не помогло».
Чехову казалось, что лето прошло «прахом», он не писал пьесу, вообще ничего не написал и всего лишь, по его признанию, «немножко полечивал, немножко возился в саду». А еще осваивал французский язык, шутил, что теперь не будет чувствовать себя в Париже дураком и сможет «спросить поесть и поблагодарить гарсона». Ему в это время постоянно приходилось отказывать журналам. Его обещания относились к неопределенному сроку. Он говорил, что работает «туго, мало и кропотливо, как японец» и потому заказывать ему надо «по крайней мере за год». Чаще сваливал на «хохлацкую лень», но кому-то признавался, что болел. И все-таки что-то было еще, невысказанное, но ощутимое. Все его письма былым приятелям летом и осенью 1895 года печальны. В начале октября он откликнулся на дружеский призыв Щеглова встретиться, поужинать, «вспомнить старину»: «26 сент[ября] освящали памятник на могиле Плещеева. Была вся его богатая родня. Я слушал пение монашенок, думал о padre, о Вас. Пишете ли Вы пьесы? Право нам есть о чем поговорить. Давайте встретимся в Москве».
Щеглов в эти годы всё сильнее страдал от мизантропии, считал свою жизнь неудавшейся, нелепой. То впадал в пафосное увлечение толстовством, то народным театром. Но для Чехова при всем при том оставался «милым Жаном». Письмо к нему Чехов закончил уверением: «Я Вас ценю, высоко ценю».
Билибин целиком ушел в свое не очень удачливое писательство всё в тех же «Осколках». На его новогоднее предложение возобновить переписку Чехов ответил полным согласием: «Душа моя по-прежнему лежит к Вам…» Но регулярной, «хотя бы раз в месяц», переписки не получилось. Всё осталось в былом, в молодости.
Наверно, не только возраст и расстояние разводили Чехова с давними добрыми приятелями. Несмотря на дружеские застолья зимой в Петербурге, на «ты» после того, как выпили на брудершафт, так и не ожила переписка Чехова с Баранцевичем. Что-то подтачивало незлобивого Казимира Станиславовича с некоторых пор. Ему, судя по некоторым записям в дневнике Фидлера, было не очень уютно около Чехова. Он словно боялся, что его могут заподозрить в искательстве, в навязывании. Он будто был порабощен своими разочарованиями в себе, в людях. Однажды всерьез уверял собеседника, что Чехов «добился известности, потому что вел себя как трезвый политик». И вообще, Александр Чехов — «более талантлив. Но ничего не добьется: он — человек настроения и неумеренно пьет. А как хороши его рождественские рассказы!». Баранцевич имел в виду сборник «Святочные рассказы» А. Седого. Его одобрение и даже похвала не удивительны. То, о чем и как писал Александр Павлович, было близко Баранцевичу. Не могло не нравиться. Тот же мир, те же герои, одинаковые беллетристические приемы. И, вероятнее всего, общий читательский круг.
Когда в 1894 году Суворину прислали из Академии наук на официальный отзыв роман Баранцевича «Две жены» в связи с присуждением Пушкинской премии, тот адресовался к Чехову. Его мнение, как бывало не раз с «письмами» и статьями в «Новом времени», Суворин положил в основу своего отзыва. Чехов ответил так, словно продолжал давний разговор о современной литературе: «Это буржуазный писатель, пишущий для чистой публики, ездящей в III классе. Для этой публики Толстой и Тургенев слишком роскошны, аристократичны, немножко чужды и неудобоваримы. <…> Станьте на ее точку зрения, вообразите серый, скучный двор, интеллигентных дам, похожих на кухарок, запах керосинки, скудость интересов и вкусов — и Вы поймете Баранцевича и его читателей».
Такова, по словам Чехова, «неколоритная» жизнь публики, предпочитавшей и «неколоритного» певца своего быта, своих чувств, вялых, однообразных, скучных. Чехов сравнил подобные сочинения с холодной, давно жареной, неаппетитной рыбой в буфете III класса. Но ее едят, и «есть люди, которые находят ее вкусной».
Чехов давно знал уже петербургский литературный мир, избегал его. Но с Баранцевичем встречался охотно и жалел его, прикованного, как каторжный к тачке, к своей нелюбимой службе и безрадостному сочинительству. Жалел и брата, невольно отмечая, во что превратилась его журналистская и литературная работа. Александр и сам не скрывал этого. 19 октября 1895 года он признался: «Милый Антошенька! <…> Послал я тебе на Лопасню второе издание своих „Святочных рассказов“ бандеролью. <…> Работаю много, но всё, что пишу, мне ужасно не нравится. Рву массу исписанного. Часто не досыпаю. Нервы расстроились. Поймал себя неожиданно на том, что мне одному вдруг стало страшно в комнате, страшно неизвестно чего и отчего. <…>Писанье вообще, самый процесс до того мне осточертел и опротивел и в голове так пусто, а душу „убивает такой индифферентизм“, что просто жаль становится прежней жизнерадостности, которая иногда ощущалась. Интересно, бывают ли у тебя жизнерадостные моменты, этакие беспричинные? <…> Пишу глупый роман <…>. Надо поспеть к Рождеству, а я сижу только на 2-м листе. <…> Старюсь здорово и быстро. Твой Гусев».
В следующем письме Александр Павлович прислал вырезку из газеты с коротким сообщением, кто является любимым автором у читателей одного из провинциальных российских городов. На первом месте Ф. Шпильгаген, чрезвычайно популярный немецкий романист минувших десятилетий, еще читаемый в 1890-е годы, автор романа «Загадочные натуры». В 1883 году Чехов опубликовал в «Осколках» рассказ «Загадочная натура», пародию на героев Шпильгагена, на расхожие беллетристические штампы, на вкусы публики и ее представления о литературном труде. Он перечислил их. Точнее, их перечислила, как свои чувства, убеждения, мысли, «хорошенькая дамочка», полулежавшая на дорожном диване, обитом малиновым бархатом. Она «исповедовалась» перед попутчиком, «начинающим писателем», сочинявшим «новэллы»: «Я страдалица во вкусе Достоевского»; «дух времени и среды»; «нужда, борьба за кусок хлеба, сознание ничтожества»; «ошибки молодости»; «борьба со средой»; «слава… шум, блеск»; «самопожертвование, самоотречение»; «подруга, помощница, носительница идеалов».
Прошли годы, но Шпильгаген по популярности обогнал в захолустном городе и Толстого, и Тургенева, и Достоевского. На его сочинения было 420 требований! Из молодых литераторов провинциальная публика предпочитала Потапенко. Некоторые критики могли говорить, что в нескольких томах его сочинений меньше психологического содержания, чем в одном удачном рассказе Гаршина, Чехова, Короленко. Но читатели устанавливали свою иерархию. Потапенко писал о том, о чем говорили, спорили, что было злобой дня и занимало читающего русского обывателя. Он давал ответы даже названиями своих рассказов, повестей и романов — «Здравые понятия», «Любовь», «Звезда», «Семейная история», «Земля», «Генеральская дочь», «Крылатое слово», «Не герой».