– Да, были… Но, представьте себе, больше одной ночи не выдерживали.
– Но это, значит, противоречит тому, что вы сказали. Значить, есть что-то за гробом.
– Напротив, именно ничего нет, и страшна была эта неподвижно лежащая в гробу покойница, в которой тихо совершался процесс разрушения.
– Это напоминает мне повесть «Вий», которую я в детстве, когда еще читал такие вещи, прочитал…
– Да… Но там все-таки было менее страшно. Там была нечистая сила, там был «Вий», а тут… Мак-бенах!..
Только теперь Пижурин заметил, что темнота и ночь надвигается. Он забеспокоился:
– Что это? – в тревоге сказал он. – Ночь?.. Темнеет!.. Позовите моего шофера.
Но, едва Акантов встал, Пижурин испуганно закричал:
– Нет!.. Нет!.. Я боюсь быть один в темной комнате. Я же почти ничего не вижу. Это, как в гробу… Проводите меня вниз и зажгите огонь. Помогите мне встать…
Акантов вывел Пижурина из квартиры. Рослый шофер усадил хозяина в машину.
Странное дело: не убеждения всегда красноречивого Галганова, не мягкая, деликатная, философская речь Маневича, но именно холодный, бездушный материализм Пижурина, сломили Акантова. Все три приходили к Акантову почти ежедневно, то поодиночке, то вдвоем, то все три вместе. У Акантова постепенно сложилось убеждение, что, и правда, с большевиками нужно бороться их же оружием, оружием силы и расчетливой работы. Материализму коммунизма противопоставить материализм масонства. И, может быть, «мерзавцы», как сам себя аттестовал Пижурин, именно и будут полезны в такой борьбе. Воля Акантова была сломлена.
Мак-бенах!..
Плоть разрушается, а что касается души, то ее просто нет. Довольно иллюзий, мистицизма, слепой веры в Божие милосердие, молитв и земных поклонов; нужно просто стать на борьбу, приняться за холодную и расчетливую работу разрушения коммунизма. И работать, отбросив брезгливость, с масонами.
Спустя две недели после первого разговора с Пижуриным, Акантов, наставляемый Галгановым, Маневичем и Пижуриным, и за их поручительством, вошел в ближайшую масонскую ложу…
XXI
Знойное, душное и сырое, тропическое лето в Нью-Йорке сменила прекрасная осень. Океан заголубел, сизой дымкой покрылись широкие, мощные реки, по утрам золотыми казались башни небоскребов, Центральный парк Манхэттана убрался в пестрые краски осени. Стало легче дышать в городских шумных улицах. А потом стали налетать ледяные вихри, закрутили в воздухе сухие листья, понесли их резвыми бабочками по глубокому ущелью Пятого Авеню, засыпали тротуары… Почернел и оголился парк. Только вечнозеленые лавры и мирты, можжевельники и кипарисы, да стройные голубые ели, красивыми пятнами легли на сером кружеве кустов и деревьев.
Лиза встала утром, заглянула в окно. Все было бело. Крупные снежинки крутились в сиреневом небе, а в глубине улицы лежал мягкий покров белого снежного полога. За ночь стала зима. Бесшумно по снегу катили автомобили, оставляя за собою темный, вонючий след гари…
Наталья Петровна и Татуша пошли своей дорожкой. Против жизни не попрешь. Они мало работали в мастерской, и часто не ночевали дома. Наталья Петровна не в шутку собиралась выходить замуж за богатого мулата, владельца плантаций. Это было по-американски. Татуша, подсмеиваясь над матерью, говорила ей стихами Вертинского:
Иль, может быть, в притонах Сан-Франциско
Лиловый негр вам подает манто?..
– Мамуленька, милая, ничего, ведь, не попишешь! Так складывается наша судьба… Что-ж, надо принять жизнь такою, какою она дается. Такой век, и такова наша участь…
Татуша меняла любовников чуть не каждый месяц, и говорила, смеясь:
– Как перчатки!.. Джеймс – американский хам… Что может быть хуже! Я его не переношу. Я выгнала его в два счета. Сволочь, а не мужчина. У меня теперь, Лиза, прелестный полуеврей… Херувимчик. Иосиф Прекрасный… И глаза!.. Такие глаза бывают только на картинах… И богат!.. Свой автомобиль, своя дача; малютку приятно пощипать…
Целыми неделями Татуша не жила дома, разъезжая по Америке со своим любовником.
В такие одинокие ночи Лиза тщательно запиралась и пустыми кроватями заставляла двери. Она боялась спать одной. Она знала: она обречена на то же. И долго лежала она, не смыкая глаз, прислушиваясь к песне города, к гулу подземных машин, к шуму лифтов, к шагам в коридоре. Она думала о Февралевых. Как легко мать и дочь приняли жизнь такою, какою она сложилась. Мать пережила Великую и гражданскую войны; казалось бы, закалилась в борьбе, перенесла потерю мужа, и тут так скоро позабыла о всем. Татуша не знала настоящей любви, такой, какая горела в Лизе, и, может быть, потому так просто приняла совершившееся…
– Гадость, – говорила Татуша в те ночи, когда она бывала дома, присаживаясь на постель Лизы, – конечно, Лиза, гадость, но, ведь, это Америка!.. Тут так надо. Тут деньги все. Царство доллара. Но, посмотри, какие у меня платья, какие кольца и украшения!.. Вчера в театре фильмовый актер загляделся на меня, и я слышала, как он сказал: «Какая славная девочка… С таким телом можно обнаженной играть»… Лиза представляешь: я… на экране!.. обнаженная!.. Ты представляешь только это! Портниха Февралева, – какая мерзость!.. Татьяна Февралева – знаменитая стар; чувствуешь, Лиза, музыку слов!.. Да еще, если бы у меня был такой голос, как у тебя… Весь мир любовался бы моим телом и слушал затаив дыхание, мое пение… Нет, Лиза… Не зря попали мы в Америку. Мы завоюем себе положение… Мужчины… Все они такие… Им ничего другого и не надо. Я, Лиза, научилась от жизни… Я жестокая, нахальная, грубая… Им это и надо. Я умею мужчину на колени поставить… Ты думаешь любовь?.. Как же!.. Держи карман шире!.. Какая там у них любовь… Распустят сопли и млеют… Лизочка, душка, ты еще невинненькая, ты этого не понимаешь… Я развратная… Я русская, с Волги… Я знаю, как с ними нужно быть… У меня, гляди-и!..
Татуша доставала дорогую сумочку и, раскрыв ее, пересыпала на красивой белой руке, между пальцами с кроваво-красными крашеными ногтями, золотые доллары. Было что-то страшное в блеске золота на прекрасной руке…
– Я бумажек не беру. Плати золотом, сопливый черт! Хочешь, Лиза, я подарю тебе?.. Мне не жаль…
Лиза отказывалась от денег.
Она не понимала такой жизни. Все ее невинное, чистое тело возмущалось этим… Обреченная!.. Нет, она не сдастся так. Она будет бороться. Ее не посмеют так продать. Она чувствовала, что и Сара понимала ее состояние. Лизу не трогали. Ее ценили, как мастерицу. Она работала в мастерской, где с ее русским, более тонким, чем французским, вкусом, с ее парижскими сноровками, она была ценным приобретением для мастерской, и ее облюбовали заказчицы дома Брухман.
Она жила изо дня в день. По вечерам, оставшись одна, она много читала, писала письма отцу, составляла пространное письмо-дневник Курту. На ее письма отцу не было ответов. Письмо Курту она пошлет после. Курт не знает ее Нью-Йоркского адреса. Никто из ее берлинских друзей не знает, что она в Америке, она не писала об этом и тете Маше. Курт не ответил Лизе на ее письмо из Парижа… Лиза гордая, пусть напишет ей в Париж, ей перешлют письмо, а там будет видно, пошлет ли она свой дневник, где все полно нежной любви к любимому…