– При таких условиях, папа… Что же?.. Берлин… Париж… Нью-Йорк, – не все ли равно, где работать?.. У нас жизни нет… Есть только работа… А у меня, папа…
Голос Лизы обрывается. Акантову кажется, что Лиза плачет. Но она не плачет. Она поднимает голову, смотрит в глаза отцу. Ее глаза сухи и страшны. Лиза встает, поворачивается спиною к отцу, прижимается лбом к холодным стеклам окна. Акантову видна вся ее стройная фигура. Она, как тень. Плоско легли вдоль прямого тела опущенные беспомощно руки. Спина неподвижна, все – будто нарисовано на фоне окна… Безжизненна фигура Лизы. Чуть слышен ее подавленный шепот:
– У меня, папа… Ничего… Ни-чего… Ни-че-го…
Часть третья
I
– Уу-yyx!.. – и еще раз и еще раз, – три раза, на басовом ключе, глухой и громкий, рвущий уши, пароходный гудок. Такой мрачный и грустный в тумане зимнего дня, он тяжело отзывается в сердце Лизы.
Кругом идут прощания. Еврейка, с чемоданом в одной руке, рукавом другой утирает глаза, и плачет громко, по-детски. Еврей машет ей с набережной платком и что-то кричит. Рядом с Лизой, у борта, толстые американки, точно набитые европейскими впечатлениями, как собаки, дружно лают, шипят и щелкают на грубом английском языке. С берега их пытаются, несмотря на серый день, снять на фотографию такие же толстые, нелепо одетые, американки. Свежий морской ветер рвет слова, сносит вниз пар лебедок, трещащих у трюма, наносит тошный запах керосиновой гари и горячего масла, от которого Лизу начинает мутить.
Пронесли последние чемоданы. Провожающие сходят с парохода. Матросы стали подле трапа, готовясь отдернуть его. И опять этот ужасный, мрачный, точно похоронный гудок:
– У-У-УУУхх!
Пар с шумом вылетает подле высокой пароходной трубы. Гремит, стучит железными колесами тяжелый трап. С грохотом задвинулся борт. Над Лизой, на капитанском мостике, отзванивает машинный телеграф, глухо кричит помощник капитана в синей, морской, расшитой золотом фуражке Набережная с толпой отходит от Лизы. Под нею кипит вспененная грязная вода, и словно тюлем покрывается белым узором пены. В ней плавают банановые корки, бумага, стружки, всякая дрянь…
Берег отходит, уплывает, сливается в общую пеструю линию, берег исчезает в тумане. Впереди темное море. По нему то и дело вспыхивают белыми гребешками идущие навстречу дружные ряды, волн, над ними низко нависло темно-серое небо…
В надвигающихся сумерках бледно-желтыми точками загораются береговые маяки, а берега уже не видно, он скрылся за косыми полосами налетевшего дождя.
О!.. Как бесконечно одинокой чувствовала себя в эти минуты Лиза! Маленькой, ничтожной, не нужной никому, казалась она себе: без Отечества, без Родины…
Февралевы, как только ощутили запах керосиновой гари и масла, запах парохода, почувствовали себя нехорошо и спустились в каюту.
Жутко на душе у Лизы. Было мгновение, когда еще был виден берег: прыгнуть за борт и плыть по волнам, обратно на берег, в Европу… Домой… Но… Змеиный, страшный, ядовитый шепот зашептал в самой глубине ее сердца: «А где у тебя дом? Не все ли равно?»…
Пароход небольшой. На нем всего сто семьдесят пассажиров.
Зазвонили к обеду. В ярко освещенной, чистой, блестящей кают-компании музыканты играли бравурный марш. Качало, но «скрипки» не были положены. Февралевы не вышли к обеду. Против Лизы сидели старые американки и молодые американские студенты; один из них явился в рубашке без рукавов, в подтяжках, постоял, покачиваясь и пересмеиваясь с молодыми студентками, и пошел приодеться.
Кругом Лизы молодой смех, крики, веселый говор, свободное, непринужденное обращение: едут домой, к, себе, на Родину!.. На Лизу повеяло простором и обширностью Америки. Через нее кричали на другую сторону стола:
– О, мне еще четыре дня по железной дороге…
– Вы разве из Фриско?..
– Качайте дальше.
– Я на ферму автомобилем поеду: суток пять пути… Совсем на юге…
– Вы из Чикаго?..
– Почему вы узнали?..
– По говору вашему.
Лакеи, ловко балансируя по колеблющейся палубе, бесшумно разносили блюда. Восемь перемен было, и все для Лизы такое соблазнительное и вкусное, но Лиза только отмахивалась. Снизу от желудка поднималась какая-то муть, тяжелой становилась голова и Лиза думала только о том, чтобы досидеть до конца обеда, не подав вида, что ей дурно.
* * *
Океан покорил Лизу.
Утро… Ни тумана, ни туч… Все сияет и горит кругом в солнечном блеске. Фиолетовые волны идут, в стройном порядке, спокойные, ровные, невысокие. Редко– редко, тут, там вспыхнет на них белый гребень, и побежит, сверкая, вдоль волны, с тихим шипением догоняя пароход.
Наталья Петровна и Татуша лежат на палубе в соломенных креслах. У них бледные лица и утомленный, томный вид. Они отходят от морской болезни.
Зима, а как тепло!.. Лиза стоит у борта. Она слушает песню океана. И кажется ей, что начинает она улавливать его мелодию и постигает в гимне Океана Того Неведомого, Кого отрицали ее учителя и о Ком говорил ей отец. Разве можно было бы быть без Его помощи здесь, затерянной в бесконечном просторе морского пути?..
Четверо суток бежит пароход, и будет бежать еще шесть суток, и все будет то же море, та же вода, та же игра красок, та же беспредельность и то же одиночество… Станет жутко…
Нет возврата…
В этот день все встали раньше обыкновенного. Шесть часов утра, а уже пассажиры на ногах, толпятся на верхней палубе.
Все было, или казалось Лизе, необыкновенным. Перед нею – бледно-розовое небо. Туманная сизая дымка, как налет на розовой сливе прикрывает показавшуюся на горизонте землю. В этом тумане начали выявляться, обрисовываться, сначала неясными, неопределенными очертаниями, потом все яснее и яснее, прозрачными розовато-синими силуэтами дома-небоскребы Манхаттана. Нью-Йорк показался вдали.
Узкие башни были словно тонкие иглы. На одной, на самом верху, что-то блистает нестерпимым блеском на солнце. Другие башни более широкие, то с плоскими крышами, то с куполами.
Дома… дома… Блистание бесчисленных окон, громада города, и от него наплывал, постепенно нарастая, шум – песня Нью-Йорка…
Она напомнила Лизе симфонию Амфитеатрова: «Америка».
Все было красиво и необычайно, волнующе, все было совсем особенное, смелое по размаху, дерзновенное, ничем не сменяющееся, гордое – Американское…
Новый Свет!..
Февралевы подошли к Лизе.
Их движения медленны и ленивы. Они еще не совсем проснулись. Им все это кажется видением.
– Вавилон какой-то, – сонным голосом, в нос, говорит Натальи Петровна.
– Стиль другой, мама, – отвечает Татуша. – Я видела Вавилон на картинках. Там камень черный и дома замысловатее… Тут точно коробки.