Устроившись удобнее, она стала дремать. Сквозь дремоту, она все невольно прислушивалась к тому, что делалось в комнате. Больной перестал мычать. Ровное дыхание с легким хрипом вырывалось из горла. От методичной ровности этого дыхания можно было сойти сума. Казалось, что так будет всю ее жизнь…
Лампочка горела тускло. Покрасневшая угольная дужка была ясно видна. Вот-вот совсем перегорит, и в комнате станет последняя, кромешная темнота. И этого Татуша уже не сможет вынести, – она сойдет с ума от тоски и страха…
Ночь стояла над городом.
IV
– Татуша!.. Татуша!.. Господи!.. Что я буду делать?.. Та-ту-ша!.. – В комнате – мрак. Лампочка перегорела. С постели несется страшное мычание и хрип… – Скорее, Татуша…
Девушка встает. В темноте видно, как сверкают широко раскрытые глаза. В них безумие…
– Пойдем, мама…
– Что ты?.. Куда?.. Повернуть его надо… Повернуть… Помоги мне… Господи!.. Отец задыхается…
– Пойдем, мама…
В темноте Татуша находит руку матери и берет ее повыше кисти. Крепко обжимает ее, охватывает, как железными тисками. Смотрит на мать странно сияющими глазами. В них такая страшная воля, что Наталья Петровна начинает дрожать. Ее ноги обмякают, и она бездумно, точно это и не она, выходит, вслед за дочерью, в темный коридор. Татуша притворяет дверь. В коридоре – крысиный скок. Легкий лязг задетого крысой железного ведра. Татуша ведет мать к лестнице, и они спускаются…
Должно быть, очень поздно, и скоро будет рассвет… Сквозь небольшие окна на лестницу ложится мутный предутренний свет, и призрачною кажется в нем лестница. Обе женщины идут по ней, как во сне.
На узкой улице горит фонарь. Он не нужен. Уже светло. И – тихо… В Париже те короткие предутренние часы, когда жизнь замирает в городе. Ночная жизнь кабаков и баров, ночных притонов, кончилась; дневная – торговли и труда – не началась.
Обе женщины идут тихими, крадущимися шагами вдоль маленькой улички. Все так же крепко держит Татуша мать за запястье. Точно боится, что та убежит.
Они выходят на Сену.
На реке чист, прозрачен и свеж воздух. Полною грудью вдыхает его Татуша, пьет горлом, ловит губами. Воздух пьянит ее. По разгоряченному лбу, по покрасневшим от неудобного сна щекам бьются бронзовые локоны. Щекочут Татушу.
Противоположный берег Сены – остров Cite – тонет в прозрачном тумане. В домах повсюду спущены серые ставни. Нигде ни одно окно не светится. Уличные фонари погасли.
Сена несется, покойная, ничем не волнуемая. Вода прозрачно-серая, темная – ночная. Внизу, под деревом, на разостланных листах газет спит оборванец. Смятая шляпа надвинута на лицо, левая рука засунута глубоко и карман, правая лежит на животе. Еще дальше, на камнях низкого парапета, над самой водой, полулежа-полусидя, устроились двое, должно быть, пьяных. Как шли, как сели, – так и заснули.
Наталья Петровна с ужасом смотрит на них:
– Они упадут в воду, – говорит она, и эти первые слова, сказанные ею с того времени, как они вышли из комнаты, пробуждают ее из ее, как бы сна. Она вырывает руку из руки дочери, и схватывает Татушу за плечи:
– Татуша! – дико кричит она. – Да что же мы делаем?.. Да ты знаешь… Он, может быть, уже умер…
Холодными, безумными глазами Татуша смотрит на мать. Она говорит спокойно и медленно, будто это и не Татуша говорит, а какая-то странная девушка, что снится Наталье Петровне в этом кошмарном сне:
– Что же, мама… Ты хотела бы, чтобы он и мы так вот спали бы на камнях, на берегу Сены?.. Чтобы это он упал с парапета в воду?..
– Татуша!.. Что ты говоришь?.. Я не пойму тебя… Христос с тобою… О, Боже!.. Боже мой!..
Наталья Петровна бежит по улице. Татуша едва поспевает за нею.
В коридоре они задерживают шаги и затаивают дыхание. Наталья Петровна – с надеждой, Татуша – с ужасом прислушиваются, что там… за дверью…
Там… тишина…
Наталья Петровна вбегает в комнату и настежь распахивает окно. Мутный утренний свет точно нехотя входит в комнатушку. Леонтий лежит, свесив голову вниз. Рука тяжело упала и концами пальцев касается пола. Он не дышит. Татуша забилась в угол и стоит, закрыв руками лицо.
– Да помоги мне, Татуша, – говорит, задыхаясь, Наталья Петровна. Татуша не двигается с места:
– Не могу, мама… Мне страшно…
Наталья Петровна, напрягая все силы, поднимает тяжелое тело мужа. Ее поражает мраморный холод странно побелевшей руки. Она кладет растрепанную седую голову мужа на подушку.
Стеклянные, мертвые глаза выпучены. Наталья Петровна в них читает страшную правду. Она закрывает глаза восковыми веками, но они упорно приподнимаются. Тогда ужас охватывает ее.
Она кидается на колени перед телом и, зарыв лицо в грязные, вонючие простыни, дико кричит:
– Леня!.. Прости!.. Прости!.. Ей-Богу, не хотела!..
Потом плачет. Татуша стоит тихо, недвижно в углу, все так же закрыв лицо руками. Ее тело вытянуто в струну, и все в ней дрожит жуткою, холодною дрожью…
Так проходят часы…
Косой, утренний луч солнца заглядывает в их каморку. Шум города несется в нее, а в ней застыла такая страшная, неподвижная тишина, что, кажется, продлись она немного еще, и Татуша умрет от ужаса.
Наталья Петровна встает с колен. Ее лицо бледно, под глазами с опухшими, красными веками легли лиловые тени. Она говорит спокойно и твердо:
– Татуша, пойди к консьержке… Скажи ей… Потом беги к доктору Баклагину… Попроси приехать…
От него поезжай к генералу Акантову, попроси похлопотать в Сестричестве о похоронах. Я останусь при нем… Надо обмыть… Приготовить…
Наталья Петровна опускается опять на колени и кричит:
– Прости!.. Прости!..
Татуша боком проскальзывает мимо страшного тела и матери, и быстро спускается с лестницы.
Вслед ей несутся рыдания матери и дикие крики:
– Прости!.. Прости!..
V
Хоронило подполковника Февралева Сестричество. Отпевали ранним утром, в нижней церкви, на улице Дарю. На отпевание приехал генерал Акантов с Лизой, и собралось человек десять бывших офицеров, знавших Февралева по Великой войне. Кто-то из них привез шашку и помятую серую фуражку с кокардой и положил на гроб. Было два венка: один – из лавров, другой – из белых астр и георгин. В углу церкви стояла дежурная сестра в черном платье, со значком на груди.
Служил очередной, молодой священник. Певчих не полагалось. Но пришедшие офицеры пошли петь на клирос.
Пели, как умели – ни хорошо, ни худо.
Лиза стояла рядом с отцом. Она держала в руке свечу. Широко раскрытыми, печальными глазами смотрела она на закрытый, черный, дешевый гроб, на казавшуюся ей такой нелепой смятую фуражку и обнаженную шашку, положенную крест-накрест с ножнами, на розовую подушку, к которой было приколото три ордена покойного. Лиза прислушивалась к пению на непонятном ей славянском языке, таращила глаза на вдову и дочь, стоявших подле гроба, одетых в дешевый траур, с длинными креповыми вуалями, на свечи в их руках… Грустные мысли неслись в голове Лизы…