Слезы показались на глазах Натальи Петровны. Татуша вскинула на мать большие суровые глаза и сказала:
– Ну, зачем это, мама!.. Не нужно, мама!..
Наталья Петровна сквозь слезы прошептала:
– Вчера последние франки за квартиру отдала, и со вчерашнего дня ни его покормить, ни самим пожевать нечего…
– Ни к чему это, мама, – хмуря прекрасные брови и блистая глазами, сказала девушка. – Вот, работу кончу, снесу, вот и деньги будут…
– Работу кончишь, – уже плача, сказала Февралева, – работу кончишь… Работу снесешь… А сама-то… сама… шьет и падает, глаза закрываются… И темно здесь… Свет его беспокоит, и душно. Окно открыть нельзя, сейчас замычит…
Акантов завозился на сомье. Достал свой старенький, еще в Крыму купленный, сафьяновый бумажник, и подал Февралевой сто франков.
– Вот, Наталья Петровна, пожалуйста, возьмите, нисколько не стесняясь. Меня только этим премного обяжете.
– Да, ведь, сами-то… сами… Я, ведь, знаю… Видала палаты-то ваши новые… мне консьержка показала, открыла… И дочь еще к вам приехала. Стыдно мне брать от вас…
– Я обойдусь… Я на месте. У меня работа есть. Очень прошу вас… Февралева нерешительно взяла деньги:
– Татуша, сходи… Купи чего надо, – сказала она, отдавая деньги дочери. – Уж так я вам, генерал, благодарна…
– Помилуйте, Наталья Петровна, ведь, это только мой долг перед старым товарищем… И, ради Бога, если что еще нужно будет, без церемоний скажите, или напишите мне…
Акантов заторопился. Теперь, когда то, что нужно было сделать, было сделано, стало неловко и стыдно оставаться у Февралевых. И очень уж душно и смрадно было в комнате, и тяготил ко всему безучастный, неподвижно лежавший старик на постели. Его непрерывное тяжелое дыхание было страшно.
Акантов встал, поцеловал руку Натальи Петровны, пожал узкую длинную красивую руку Татуши и повернулся к больному:
– Ну, до свиданья, старина… Поправляйся…
Он потрогал тяжелую, горячую руку. Ничто не шевельнулось на лице Леонтия. Все так же, с мерным хрипом, вылетало дыхание и неподвижен был взгляд темных глаз из-за полуопущенных век.
Акантов боком вышел из комнаты и бегом бросился вниз по лестнице… Воздуха… воздуха, хотя бы горячего, знойного воздуха маленькой парижской улочки, хотелось ему глотнуть. Ему казалось, что весь он пропах терпким запахом больного.
III
Длинный, жаркий день тянется без конца. На керосиновой плите, от чего еще жарче стало в душной комнате, Наталья Петровна приготовила бульон и надавила в стакан лимонного сока.
Вдвоем с Татушей, – та держала тяжелую, лохматую голову отца, – Наталья Петровна, с ложечки, приоткрыв пальцем рот, кормила больного. Тот благодарно мычал. Наголодался. Потом сами, без аппетита, без удовольствия, поели, и долго и медленно, точно в полусне, жевали длинный, хрустящий батон белого, пшеничного, французского хлеба. Перекидывались тихими, страшными словами:
– Мама, когда то случится, мы все по иному устроим.
– Не нужно говорить, Татуша, грех…
– А это не грех?.. Так мучить… И самому…
– Господь знает, что делает…
– Господь… Мама, я часто думаю… Ужели Господь видит все это и не… приберет?..
– У Господа все рассчитано… И жизнь, и смерть… И он не виноват… Наш долг…
– А?!. Долг!..
Татуша отдернула занавеску и приоткрыла окно. Через окно видны высокие дома, черепичные, серые крыши, шеренга черных железных труб с коленчатыми изгибами, с покрышками над выходом. Они бросали сизую тень на белую стену огромного, нового бетонного дома, с редкими, узкими, небольшими окнами уборных. В окно тянет запахом дыма и керосиновой копоти, – городскими духами. Немолчный шум города несется в окно, поет сложную, дикую мелодию, так напоминающую симфонии молодых композиторов.
От окна несется грустный голос Татуши:
– Мама… Мы переедем отсюда… Мы начнем новую жизнь. Ты говорила, какая хорошенькая квартира у Акантова. Его дочь приехала. Мы познакомимся с нею, она, наверно, хорошо умеет шить, и мы втроем устроим свою мастерскую. Будем шить на большие магазины… Может быть, удастся своих клиентов завести… Господи, как хорошо будет… Можно будет, хоть раз в неделю, пойти погулять… В синема заглянуть… Есть, ведь, и дешевые… Господи… Так хочется жить, как люди живут… Как самые бедные люди…
– Грех, Татуша, так думать…
– Может быть, и грех… Да, ведь, жить, мамочка, хочется… Так хочется… Разве я об автомобиле мечтаю, о цветах и шампанском?.. О музыке и танцах?.. Я хочу только, вот, летом выйти в сквер, сесть под деревом… Цветы в клумбе напротив… Прилетят птички… крошки им бросать… Только и всего… Так неужели же это грех перед Богом?..
Наталья Петровна прилегла на сомье, и лежала неподвижно и тихо, с закрытыми глазами.
– Мама, ты спишь?..
– Нет… А что?..
– Нет… Я так, мамочка… Грешу…
В окно было видно, как тянутся по белой стене огромного дома уродливые тени от тонких труб, поднимаются выше и бледнеют…
«Это идет время», – думает Татуша, – «Солнце опускается за Париж. Быстро летит время, я вижу, как уходит день. Когда я говорила с мамой, тень той, самой высокой трубы едва касалась нижнего обреза первого оконца, теперь она переросла окно. И как побледнела… Вот и исчезла… Солнце зашло… Длинный день кончился, а я так ничего и не нашила… Все мечты… О чем, когда…».
Татуша со злобой и ненавистью взглянула на отца.
Дыхание больного, бывшее все время ровным, вдруг стало хриплым и прерывистым. Больной мучительно замычал. Татуша оторвалась от окна. Со света, в комнате казалось темно. Больной свернулся на бок, голова свесилась к полу, глаза были выпучены, страшные стоны неслись из открытого рта с выпавшим языком…
Наталья Петровна крепко спала.
– Мама!.. Мама!.. Скорее, скорее, мама!..
– А? Что?.. Опять?.. – приподнимаясь с сомье, сказала Наталья Петровна. Ее глаза дико блуждали. – Зажги свет, Татуша, темно, я ничего не вижу…
Закоптелая лампочка, приспущенная сверху к машинке, осветила бледным, красноватым, печальным светом большую постель и больного. Обе женщины бросились к нему. С трудом, они приподняли распухшее, дурно пахнущее, давно не мытое тело и уложили больного на спину.
Наталья Петровна пальцами всунула ему язык в рот, поправила подушку, дала лимонного питья.
Но больной не мог пить. Наталья Петровна мочила палец в лимонаде, и больной, благодарно мыча, сосал его… Татуша сидела в кресле подле машинки. Она закрыла глаза, и дрожь отвращения пробегала по ее телу. От усталости, от тяжелого воздуха, у нее кружилась голова. Она была в полуобморочном состоянии. Она вытянула ноги и положила их на соломенный стул.