Пахло землею, пылью, сухим, погорелым на солнце, листом акаций, и нудно воняло людскими отбросами и порохом ручных гранат. Пахло войною. Офицер, бывший при пленных, скомандовал:
– Смирно!.. Встать!.. Ну, вы, там, красная армия, поворачивайся… Вставай. Нечего буржуев изображать…
– Становись!.. Равняйсь!..
Пестрые ряды подравнялись, разбились на неровные взводы, стали подобием колонны.
Серые от бессонной ночи, от испуга, от усталости, землистые, голодные лица мобилизованных крестьян и бывших солдат повернулись к подходившим к ним офицерам. Резко между ними выделялись фигуры в кожаных куртках, в штатской одежде, с бледными, жесткими лицами, с прямым, смелым взглядом. Знакомое Акантову было смешение людей в толпе, захваченной тисками гражданской войны.
– Смир-рна!..
Арчаков, высокий, тонкий, щеголевато одетый, выправленный, надменный старый барин, в цветной фуражке, аккуратно надетой на лоб, в пенсне без оправы, крепко сидевшем на его тонком породистом носу, со свежепобритыми блестящими щеками, морщась от дурного запаха, шедшего от красноармейской толпы, медленно подходил к пленным. В нем была подтянутость и напряженность охотничьей собаки, почуявшей дичь и готовой сделать стойку. Солнце брызнуло первыми, золотыми, слепящими лучами. Оно осветило лица пленных, их серые, рваные рубахи, плохие штаны, пеструю обувь. Щурясь от солнца, красноармейцы смотрели на подходивших офицеров, «золотопогонников», с тупым подобострастием; они были готовы исполнить любое приказание. Лишь на некоторых лицах была угрюмая злоба, погасившая страх и полная презрения ненависть.
Комендант остановился в десяти шагах от колонны пленных. Солнце отбросило от него и сопровождавших его людей длинные тени. Играя стиком, комендант смело и решительно приказал:
– Коммунисты, выходи!
Никто не шевельнулся. Напряженное молчание и тишина были на площади. Лица одних стали еще подобострастнее, у других еще страшнее стала злоба и ненависть в глазах, и темные желваки заходили над скулами.
– Ну, как хотите, – негромко, но далеко слышным голосом, сказал комендант и с легкой усмешкой пошел к правому флангу колонны.
Он остановился против худощавого парня с темным лицом, покрытым щетиной небритой бороды и с узкими глазами, исподлобья глядевшими на офицеров, и сказал уверенно и твердо:
– С какого года в партии?..
Угрюмый человек повел плечами, тяжело вздохнул и молчал.
– Да ты, товарищ, не стесняйся. Я тебя насквозь вижу. Луганский?.. Злые глаза опустились к земле.
– С какого года?..
– С 1914-го, – рывком, со злобой, выплюнул тот.
– Выходи!
Конвой, следовавший за комендантом, схватил вышедшего и толкнул его в сторону. Арчаков пошел дальше.
– Коммунист?..
– Ваше благородье, – кричали сзади, – это ж Файнштейн… самой он коммунист. Он нас и мутил супротив вас идти, и Ягодка с ним, вот он, Ягодка, третий с флангу стоит – обои коммунисты. Выходи, брат, Ягодка, чего там бузу разводить, братву подводить. Он, Ягодка-то, ишшо когда, в царское время, при Государе Ампираторе, этим самым на заводе занимался…
Быстро и легко шел отбор. Ловкая, хорошо пригнанная одежда, кожаные куртки, добротные сапоги, злые лица, угрюмо сосредоточенные, безнадежные, выдавали коммунистов.
Комендант остановился против невысокого, длиннорукого парня, неуклюже одетого в солдатскую шинель. У него были курчавые черные волосы, и бледное, смертною бледностью покрытое лицо, с большими, умными черными глазами. Глаза эти то загорались мрачным огнем, то погасали, и тогда лютая тоска была в них.
– С какого года? – касаясь стиком груди задрожавшего мелкою дрожью человека, спросил Арчаков.
– Ни с какого, – последовал быстрый ответ. – Никогда в партии не был, и всею душою сочувствую добровольцам.
– Вы его, братцы, знаете?..
Красноармейцы загудели:
– Вовсе мы его не знаем…
– Никогда такого не видали…
– Откеля взялся, приблудился, не знамо, не ведомо…
– Он и на человека не похож…
– Чистый жид…
– Какой-сь то, кубыть, из скубентов…
– Ночью к нам откуда-то втиснулся…
– Наша рота пестрая, всего третий день из деревни… Мы билизованы вовсе недавно…
– Ты кто такой?
– Артист.
– И коммунист, конечно?..
Спрашиваемый пожал плечами. По его опухшему, белому лицу текли крупные капли пота:
– Ну, когда вы лучше моего знаете…
– Фамилия?..
– Бродский.
– Громкая фамилия!.. Выходи!
– Бож-жа мой!.. Да зачем я буду выходить, когда я вовсе ни в чем не виноватый? Ну, они тоже забирают. Они с ружьями, с наганами, разве я могу какое сопротивление оказывать?.. Какой я коммунист? Я даже, может быть, такой же коммунист, как и вы…
– Выходи!..
– Господин полковник! Да зачем так?.. Так, ведь, вы же белые?.. Должна же у вас быть справедливость? Вы не большевики какие-нибудь?.. Вы спросите госпожу Могилевскую, так она вам скажет, чи я коммунист, чи нет?
Арчаков еще раз внимательно, с головы до ног, осмотрел Бродского. Он колебался. В этом некрасивом, нескладном еврее не было той трусливой наглости, по которой он угадывал, всегда без ошибки, коммунистов… Большие, черные, с поволокой, глаза, южные, томные, смотрели с мучительной мольбой, и была в них какая-то уверенность в своей правоте. Эта уверенность подкупала, располагала Арчакова к Бродскому.
– Хор-рр-шо, посмотрим!.. Отведите этого субъекта в сторону, а вы, поручик, попросите сюда эту артистку, она находится в крайней хате, где командир батареи…
Уже окончен был отбор коммунистов, когда на площадь, сопровождаемая Белоцерковским, пришла Магдалина Георгиевна. Она успела переодеться в дорожное платье и, вместо шляпки, была по-крестьянски повязана белым платком. Акантов невольно залюбовался ею, и заметил, что, как только Могилевская увидела отдельно стоявшего подле часового Бродского, она побледнела сквозь румяна, и беспокойные огни загорелись в ее прекрасным глазах.
– Простите, милостивая государыня, – официально сухо обратился Арчаков к Могилевской. – Вы изволите знать этого индивидуума?..
Он подвел Могилевскую к арестанту. Они стояли в углу двора, в длинной тени от пестрого вагона с плакатами.
Прекрасное летнее утро наступило. За станцией раздавались веселые голоса добровольцев.
Воробьи чирикали в кустах жимолости станционного палисадника. Со шляха доносился железо-деревянный треск кидаемых ружей, и кто-то молодым, мальчишеским голосом, кричал:
– Девятьсот семнадцать… Здорово!.. Мальчишечка!.. Девятьсот восемнадцать… Без штыка… Ей-Богу, Артем Иванович, до тысячи наскребем…