Все это так, но тот факт, что в 1973 году Шукшин в день своего рождения подарил Куравлеву свою книгу «Характеры»: «Лене Куравлеву, с глубоким уважением, с любовью. 25 июля 1973 г.», а позднее написал очень доброжелательную статью «О Куравлеве», говорит о том, что он либо видел все иначе, либо умел прощать и не осуждать, либо благодарен был Куравлеву за то, что именно тот внушил ему мысль сыграть главную роль самому.
«— Вась, ну кто лучше тебя сыграет? Ну кто? Я-то лучше не сыграю! — В этом я был в высшей степени искренен. — Ты написал, ты знаешь… Ну, кто — лучше тебя?
Бывает, что самая простая, для всех очевидная мысль тебе самому никогда и в голову не приходит, другие видят, а ты — нет. Так и в тот раз; я почувствовал, что этого Шукшину не то что никто не говорил — он и сам не думал. Я просто понял по его очень острой реакции: Василий Макарович вдруг насторожился, лицо подобрело.
— Да? — спросил он, словно не веря.
— Ну конечно! Играй сам!»
Так это было или не так, но Шукшин и сыграл. (А Куравлева предполагал на роль одного из соратников Степана Разина, «в высшей степени жестокого человека, но доброй воли».)
В заявке на картину «Печки-лавочки» Шукшин написал слова, ставшие хрестоматийными:
«Через страну едет полноправный гражданин ее, говоря сильнее — кормилец, работник, труженик. Но с каких-то странных пор повелось у нас, что деревенского, сельского надо беспрерывно учить, одергивать, слегка подсмеиваться над ним. Учат и налаживают этакую снисходительность кому не лень: проводники вагонов, дежурные в гостиницах, продавцы… Но разговор об этом надо, очевидно, вести “от обратного”: вдруг обнаружить, что истинный интеллигент высокой организации и герой наш, Иван Расторгуев, скорее и проще найдут взаимный интерес друг к другу, и тем отчетливее выявится постыдная, неправомочная, лакейская, по существу, роль всех этих хамоватых учителей, от которых трудно Ивану.
И всем нам.
Если попытаться найти в данном сюжете жанр, то это комедия. Но, повторяю, разговор должен быть очень серьезным.
Под комедией же здесь можно разуметь то, что является явным несоответствием между истинным значением и наносной сложностью и важностью, какую люди пустые с удовольствием усваивают. Все, что научилось жить не по праву своего ума, достоинства, не подлежащих сомнению, — все подлежит осмеянию, т. е. еще раз напомнить людям, что все-таки сложность, умность, значимость — в простоте и ясности нашей, в неподдельности».
Члены ГСРК высказали режиссеру два пожелания. Первое — герой не должен выпивать: «Режиссеру будущего фильма следует подумать над тем, чтобы его картина не стала “пропагандистом” дурной наклонности, против которой наше общество должно вести активную и непримиримую борьбу». И второе — не должно быть излишеств и перехлестов в осуждении издержек прогресса, ибо «наша сегодняшняя деревня ставит задачу сближения с городом, беря на вооружение его благоустройство, культуру, средства коммуникации и т. д.».
Шукшин с этими замечаниями на словах согласился, и довольный Бритиков докладывал начальнику Главного управления художественной кинематографии Павленку о том, что «в режиссерском сценарии главный герой предстает как умный и хитрый человек, веселый и очень общительный, без какого-либо намека на алкоголизм», а также пообещал, что будет создан «светлый, веселый, художественный фильм, проникнутый любовью к советскому человеку».
ВСЕ, РЕБЯТА, КОНЕЦ
Картина снималась на Алтае летом 1971 года, затем осенью в Ялте. В феврале 1972-го приступили к монтажу, летом работу предполагалось сдать и пустить в прокат, и тут начались мытарства. Проявились они в том же, в чем попался Шукшин и на «Разине», только теперь вместо жестокости главный пункт обвинения сводился к пропаганде алкоголизма, ибо, пообещав убрать все, что касается пития-веселия Руси, Шукшин почти все оставил и обидчивой советской киноцензуре это, естественно, пришлось не по нраву. Фильм начали корнать, и можно предположить, что именно к этому периоду относится рабочая запись Шукшина: «Состоялся вечер парикмахеров. На вечере выступили Г. Бритиков и О. Стриженов. Своими воспоминаниями поделился И. Лысцов».
Какое отношение имели к «стрижке» Шукшина два последних персонажа, сказать трудно, но первый — директор Киностудии имени Горького Бритиков — не просто за картину отвечал, но, возможно, был одним из весьма информированных ее зрителей, «…я однажды разговорился откровенно с Гришей Бритиковым, правда, тогда еще вино брал. Весь ему выложился, с того и началось гонение. Так что не работать мне на студии Горького. А будь я тогда поумнее, работалось бы сейчас вольготнее. Высовываться рано начал. Дурачка надо подольше корчить», — с сожалением говорил Шукшин в воспоминаниях Заболоцкого, а в другом месте Заболоцкий приводит высказывание и того резче: «И мне вдруг вспомнились слова Макарыча на кухне: “Ну, мне конец, я расшифровался Григорию. Я ему о геноциде против России все свои думы выговорил”».
Редактура продолжалась в течение всего 1972 года: убирали целые эпизоды, сокращали героев, роли, реплики, крупные планы. Как писал Валерий Фомин, «было вырезано начало фильма — проход через всю деревню подгулявшего мужичка, который нес на голове полный стакан водки (не держа руками!), выходил за околицу и опять-таки без помощи рук, каким-то невероятным цирковым приемом опрокидывал стакан и, не пролив ни капли драгоценной жидкости, выпивал содержимое стакана до донышка».
Шукшину было настолько жаль терять эту сцену, что 3 мая 1972 года он воззвал в письме заместителю председателя Госкино Баскакову (и, судя по всему, писал он это письмо спустя некоторое время после весьма нелицеприятного нервного разговора в Госкино, писал из больницы, куда попал в конце апреля с воспалением легких, а перед этим была больница в марте из-за язвы, так что, пользуясь выражением Василия Белова, шукшинская машина барахлила все сильнее, этот человек работал на износ, и больница для его организма была единственным способом хоть как-то приостановить бешеный темп жизни):
«Владимир Евтихианович!
Я все спокойно обдумал и вот к чему пришел:
1. Федю-балалаечника — уберу — будут нейтральные титры.
2. Пьяного плотогона на вокзале уберу.
3. Выпивающего парня (которого трясет Иван за столом) — уберу.
Очень прошу оставить пролог (пляшущего человека на дороге). Я уберу у него стакан с головы — и впечатление, что он пьян, пропадет. Но останется комический запев фильма… Я, сами видите, не держусь за то, чем можно поступиться без ущерба для фильма, но это убирать нельзя. Я буду просить и настаивать на этом».
Тем не менее убрали всё.
В августе 1972 года Василию Макаровичу наконец удалось приехать в Сростки (до этого несколько раз мешала болезнь). И хотя еще в мае он писал матери: «Ну, жду-не дождусь, когда уж домой поеду! Ох. И охота же пожить… Дадут ли только?» Не дали. Пришлось срочно срываться в Москву, а для этого телеграммой просить троюродного брата Ивана купить билет на самолет из Новосибирска.