Иногда не писал по месяцу: зачем валять дурака? Мудрые вещи знают сотни людей. Когда придет пора – тебе скажут, что важно, введут тебя в жизнь. Не Эдисон109 изобретал свои приборы – они словно висели на веревке, как белье сушится на солнце. Он только снял их со шнура.
Точно так же – Пастер, точно так же – Песталоцци. Это все уже есть, нужно только высказать.
И так в каждом вопросе.
По чистой случайности этот, а не тот первым шагает в горние выси.
Я долго не мог понять, чем сегодняшний сиротский приют отличается от других, от прежнего нашего.
Детский дом – казармы. Знаю.
Детский дом – тюрьма. Да.
Детский дом – улей, муравейник. Нет.
Детский дом теперь стал домом престарелых. У меня в изоляторе сейчас семь постояльцев, из них трое новеньких. Возраст пациентов – от семи лет до Азриила шестидесяти лет, который постанывает, сидя на кровати, свесив ноги, опираясь на подлокотник кресла.
Утренние разговоры детей – результаты измерения температуры. Сколько у меня, сколько у тебя. Кто чувствует себя хуже. Как кто провел ночь.
Санаторий для капризных, влюбленных в свою болезнь богатых пансионеров.
Леон в первый раз в своей жизни упал в обморок. Теперь допытывается, что такое с ним приключилось.
Дети бродят по дому. Нормальная у них только кожа. А под ней скрываются усталость, уныние, гнев, бунт, недоверие, обида, тоска.
Болезненная серьезность их дневников. В ответ на их откровения я делюсь своими с ними на равных. Совместный наш опыт – их и мой. Мой, возможно, более водянистый, разбавленный, а кроме этого – все то же самое.
Вчера я понял, пока считал по головам персонал с улицы Дзельной, суть их солидарности.
Они ненавидят друг друга, но никто не позволит хоть пальцем тронуть другого.
– Не лезь к нам. Ты чужой, враг. Если даже что-нибудь полезное нам сделаешь, так и то лишь для виду и нам во вред.
Умерла самая самоотверженная сиделка. Виттлинувна110. Туберкулез.
Рундо111 – Виттлин. Две: школа – изолятор. Растворяется «соль земли», остается навоз.
Что из него вырастет?
«Труднее хорошо прожить день, чем написать книгу»112.
Каждый день, а не только вчерашний, это книга – толстая тетрадь, глава, которой хватит на годы.
Как невероятно долго человек живет.
Цифры Писания – не нонсенс: Мафусаил действительно жил около тысячи лет.
* * *
1942 год. В ночь на 18 июля
В первую неделю последнего пребывания в летнем лагере в Гоцлавеке – потому что ели хлеб неведомого состава и выпечки – коллективное отравление детей и части персонала.
Диарея. Кал кипел в горшках, на поверхности смолистой жидкости образовывались пузыри, которые, лопаясь, источали сладковато-гнилостный запах, терзая не только обоняние, но проникая в горло, глаза, уши, мозг.
Сейчас нечто подобное, только рвота и водянистый стул.
В течение ночи мальчики потеряли восемьдесят кило, примерно по килограмму на каждого, девочки – шестьдесят кило (чуть меньше).
Желудочно-кишечный тракт у детей работает под высоким давлением. Как мало нужно, чтобы спровоцировать катастрофу. Может, противодизентерийная вакцина (пять дней назад), может, молотый перец, добавленный по французскому рецепту к несвежим яйцам пятничного «паштета».
Наутро вес у мальчиков не возместил потерь ни на килограмм.
Помогал я этим стонущим от боли и страдающим от рвоты почти в темноте – известковая вода (разведенный зубной порошок) в любых количествах, кто сколько хочет, кувшин за кувшином. Кроме того, некоторым – наркотик (от головной боли), наконец, для персонала, экономно, – морфин.
Один укол кофеина из-за обморока у истеричного нового воспитанника. Его мать, страдающая выпадением изъязвленного кишечника, не решалась умереть, пока не отдаст мальчика в интернат.
Мальчик не решался уходить в интернат, пока мать не умрет. Наконец он сдался. Мать успешно умерла; ребенок страдает укорами совести. В болезни он подражает матери: стонет (кричит), что ему больно, что душно, потом – что ему жарко, наконец, что умирает от жажды:
– Воды!
Я хожу по палате. Превратится ли эта истерика в коллективную истерию? Могло быть и так!
Победило доверие детей к руководству. Они верили, что им ничего не грозит, если доктор спокоен.
А я был не так уж и спокоен. Но то, что я наорал на непослушного пациента и пригрозил спустить его с лестницы, доказывало, что рулевой уверен в себе. Это важно: орет – значит, знает, что делает.
Назавтра, то есть вчера, – представление. Почта Тагора113. Признание публики, рукопожатия, улыбки, попытки завязать сердечный разговор. (Жена председателя114 после представления прошлась по всему дому и сказала, что здесь тесно, но гениальный Корчак доказал, что и в мышиной норе может творить чудеса.)
Поэтому дворцы передали другим.
(Мне вспомнилось помпезное торжество по поводу открытия детского сада в доме рабочих на Гурчевской с участием пани Мостицкой – той, другой115.)
Какие они смешные.
Что произошло бы, если б вчерашние актеры продолжали сегодня играть свои роли?
Ежи казалось бы, что он – факир.
Хаимчику – что он на самом деле врач.
Адеку – что он королевский бургомистр.
(Может быть, хорошая тема для беседы с бурсистами в среду – «иллюзии» и их роль в жизни человечества…)
* * *
Сейчас иду на Дзельную.
Тот же день. Полночь.
Если бы я сказал, что не написал ни одного стихотворения в жизни, когда не хотел, это была бы чистая правда. Но правда и то, что я все писал только из-под палки.
Я был ребенком, «который часами может играть один», ребенком, о котором никто не знает, дома ли он.
Кубики (кирпичики) я получил, когда мне было шесть лет; играть с ними я перестал в четырнадцать.
– Как тебе не стыдно? Такой здоровый мужик. Взялся бы за что-нибудь умное. Читай. Но кубики – тоже…
В пятнадцать лет я впал в безумие яростного чтения. Мир исчез из виду, только книга существовала там…
Я много говорил с людьми: со своими сверстниками и с намного более старшими, взрослыми. В Саксонском саду у меня были партнеры-старики. Мной восхищались. Философ.
Я разговаривал только с самим собой.
Потому что говорить и разговаривать – не одно и то же. Переодевание и раздевание – это две разные вещи.
Я раздеваюсь наедине с собой и говорю наедине с собой.