Внутри, кроме множества построек, находился еще и огромный задичавший яблоневый сад. Он так разросся, что четыре из восьми монастырских ворот нельзя было открыть без того, чтобы не выкорчевать десяток старых тридцатилетних деревьев. Башни монастырские были захламлены чрезвычайно. Старая врачебная рухлядь, сгнившие винтовые лестницы, конторские книги, заплесневевшие больничные архивы наполняли их доверху.
Картину завершала полоса отчуждения, увитая с двух сторон колючей проволокой, две смотровые вышки карликовых размеров, дощатый забор под ними, зачем-то выкрашенный в голубой цвет. Три года тому назад сюда приезжали киношники – снимать фильм о концентрационном лагере. С тех пор декорации не разбирали, неизвестно из каких соображений. Сумасшедшие, одетые в синьковые, лиловые тельники, треухи, выходили на прогулку – на площадку подле этих вышек. На прогулке они издавали особый звук. Королев обожал вслушиваться в этот тревожный, будоражащий гул. Больные безостановочно брели вразброд, как мотовило, и гудели – глухо, напористо, будто растревоженные пчелы.
СХ
Отец Даниил и главный врач лечебницы Давыдов были соратниками, несмотря на то что введение в строй монастыря предполагало выселение больных.
Большая заслуга доктора состояла в том, что каждому больному он сумел дать функцию, без поблажек. Давыдов сумел устроить жизнь так, что каждый, если еще мог, ощущал свою нужность для остальных. Среди больных были и конюх, и грибник, и врачеватель, и художник, и косец. Доктор устроил кругом игру, к которой с удовольствием подлаживались его подопечные, находя в ней меньшую скуку, чем ту, что исходит от праздности. Мизерная поддержка государства вынудила его основать в монастыре нечто вроде крепости. Оставшись практически на самообеспечении, он не стушевался. Регулярно ездил в Калугу по старым связям добиваться медикаментов, припасов – привозил мешки с мукой, крупой, старой одеждой. Однажды привез гардероб разорившегося цирка-шапито, благодаря чему некоторые больные носили синюю с лампасами цирковую униформу, или клоунские балахоны, или гимнастические пижамы, усеянные люрексом.
Давыдов в самом деле определил Королева в котельную – и в избу при ней. Королев просил Вадю и Надю поселить отдельно. Новое его жилище было неказисто. Стремительно покосившиеся бревна составляли графический рисунок, который удивительно передавал неудержимое разрушение жилища, как-то по винту, под землю. Но если обернуться в угол, то, напротив, изба устремлялась как будто бы вверх, словно ребром ладони примятый спичечный коробок, в котором он, задыхаясь потемками, отупев от невесомости падения, поскребывая ощупью по дну и стенкам, мгновенно обрастал хитином и приземлялся майским хрущом, нелепым, огромным. Потом, выползши, тяжким взлетом набирал высоту – долго, плоско, до тех пор, пока не среза́лся верхушками травы, из которой после вновь выпутывался чуть не целое утро.
А еще в избе висели разные картинки: идиллические пейзажи Павла Сороки, кустодиевская «Купчиха», «Натюрморт с селедкой» Петрова и отдельно, ближе к углу – почему-то «Девочка с персиками».
Пол певуче скрипел в двух местах, подбираясь вверх, как палуба при легкой качке. Бревна сруба были переложены валиками пакли. Кое-где она клочьями выбивалась наружу, означая мышиные ходы. Мышиный помет, похожий на рассыпанный шрифт мелких литер, покрывал навесную хлебницу. Выцветшие репродукции были густо засижены мухами.
Тоска взяла его. Он посмотрел в окно. Девушка, тогда подбиравшая у столовой опавшие листья, смотрела на него сквозь пыльное, заляпанное каплями дождя стекло. Необычайно детское – и в то же время покоренное красотой, – ее лицо казалось щемящим. Торжество красоты сочеталось с обреченностью.
Королев отвернулся. Еще раз осмотрел стены.
Снова взглянул в окно.
Девочка шла через лужайку к черной церкви.
CXI
Особенное, но кратковременное раздолье наступило осенью, вместе с удачей. На столбе у автостанции он увидел объявление: «На дачу требуется сторож».
Позвонил с почты, отрекомендовался местным жителем. В пятницу почистился, в субботу утром пошел на встречу с хозяевами. Отворил калитку. Из-за джипа выскочила овчарка, прижала к забору. Хозяйка поспела, отогнала пса. Молодая. Понравилась, засторонился, чтобы не благоухать. Загоревшая вся, свежая, плавная. Наверное, с юга недавно вернулась. Поговорили. Пойдемте, говорит, представлю мужу. Поднялись, показала аккуратный дом. Овчарка всё время лаяла, тонко, будто каркая, переходя за ними из комнаты в комнату. Будто говоря: «Не смей, не трогай, всё опоганишь». В кухне сидел над рюмкой и салатом здоровый мужик. Он говорил по телефону: «Да. Да. А кому легко, Сережа». Зыркнул на Королева, кивнул жене.
Женщина выдала аванс, обещала навещать, расплачиваться помесячно. Потом повела его по соседям, знакомиться. Те кивали, просили: «Вы уж и за нами присматривайте, не обидим».
Так Король обзавелся дачей. Стал жить один, ходил в гости к Наде и Ваде, в монастырь. Напрямки – на косогор и через лес. К себе не звал.
Так осень стронулась с места. И он к ней потянулся, повис.
Ему нужно было купить малярный скотч, чтобы заклеить щели неплотно пригнанных дополнительных рам. Недавно их пришлось снять с чердака и вставить – грянули заморозки, и яблони охапками мокрой листвы засы́пали крыльцо, террасу, дорожки. Новые паданцы за ночь оседлывал медленный медный слизняк. Слива, еще чудом держащая плоды, пьянила густой сладостью из лиловых дряблых бурдючков. Лесные птицы перебирались в сады. На заборе орали сороки, уже свистала с подоконника пеночка и, клюнув раму, заглядывала в комнату круглым вертким глазом, боком прижимаясь вплотную к стеклу, как часовщик к лупе. На пустой кормушке по утрам оглушительно пинькал гладенький зинзивер, и вчера вдруг затарабанил на поленнице дятел. Серебро туманных утренников, которое он зябко стал замечать с крыльца – в рассветных сумерках, сквозь послесонье, – теперь всё больше затягивало во внутренний волшебный лес мечтательной тоски и жути, словно бы увлекая в декорации обложной романтической оперы, из которой невозможно было выбраться и нельзя было в ней отыскать ни одного живого артиста… Каждое утро он подбирал паданцы, ночью с сердечным обрывом хлобыставшие о землю. Сквозь сон, с треском, как пуля слои одежды, они пробивали решето ветвей, поредевшую листву, замерший воздух.
Серый, агатово просвечивающий слизняк успевал выесть у полюса кратер – и продолжал на глазах медленно, часами погружаться в плод: отборные «коричные» Королев утром складывал в плетенку, из которой с ножичком лакомился в течение дня.
Он любил сидеть на холодной веранде, в шапке, укрывшись пледом, глядя сквозь книгу – или надолго застывая взглядом поверх опрозрачневающих садов, поверх лоскутов проступивших крыш, кое-где курящихся дымоходов, – над холмами беднеющей, тлеющей листвы, над багряными коврами маньчжурского винограда, пожаром раскинувшегося по оградам, над полукружием луговины, над лесным раскатом, над протяжным речным простором, пронизанным летящими день за днем паутинными парусами, над воздухом, восходящим дымчатыми утесами, грядами, уступами – вниз, к излучине реки, уже мерцающей стальным блеском, уже пучащейся на повороте стремнины осенним полноводьем – крупной зыбью, против которой, случалось, долго, почти безнадежно карабкался в лодке рыбак.