В Орле гулять было чище, но холоднее, чем в Москве: отапливаемых убежищ почти не было. С автовокзала его прогнали местные доходяги, не желавшие делиться доверием ментов, дозволявших им чистенько сидеть в зале ожидания – с часа ночи до пяти утра.
Королев послонялся по разваленному центру, по хмурым окраинам, где был дран собаками; посетовал, что не весна, – и вернулся в Москву, где хотя бы нарядные светлые витрины согревали его приятностью. Ночевать стал на улице Герцена в подъезде дома напротив театра Маяковского. Выбрал это парадное по старой памяти. На первом курсе первый и последний раз в жизни он участвовал в такой студенческой забаве: «театральном ломе» – осаде театральных касс. Группа студентов, переночевав в подъезде у театра, на рассвете блокировала подступы к кассам. Группа из другого вуза, с которой было договорено противоборство, приезжала на первом составе метро. Борьба состояла из массовых толканий и втискивания с разгону, взброса. Не каждый житель подъезда был способен ранним утром переступить несколько десятков тел, разложенных на его пути к лифту.
Королеву ночевать на Герцена было менее неловко, чем где-либо. Там он себя успокаивал подспудной выдумкой, что «театральный лом» продолжается, что вот та сложно постигаемая научная мысль, от которой он не успел тогда за день остыть, – мысль о Втором законе термодинамики, о цикле Карно, – продолжает крутиться в его мозгу сквозь зубодробильный колотун, охвативший от холода и нервной дрожи; он закуривал негнущимися, прыгающими пальцами и даже находил в этом ностальгическое удовольствие, в моторной памяти этих движений, совмещенных с навязчивой трудной мыслью об энтропии. Но в подъезде скоро стали делать ремонт, начавшийся с установки домофона, – и всего через неделю ему пришлось перебраться на Курский вокзал.
Там он подружился с Бидой. Это был толстый курчавый парень, жадно говоривший, жадно куривший, жадно жевавший, всё что-то беспорядочно рассуждавший о себе. Кликухой его оделили вокзальные кореша, с которыми он имел какие-то суетливые не то трения, не то сделки. Биду звали Павлом, обретался он на вокзале по жуткой причине. Он был болен игроманией и, служа в каком-то офисе, после работы допоздна торчал в залах игровых автоматов, где просаживал то, что зарабатывал. Ему казалось, что вот-вот и он откроет секрет – как обыграть «однорукого Джо». Наконец он устроился кассиром в игровой зал. И вскоре проиграл всю дневную выручку. С тех пор был в бегах. Хозяин заведения приходил к его матери, требовал расквитаться, вынуждал продать квартиру. Дома Паша жить не мог, во дворе дежурили шестерки хозяина. Мать сама приходила к нему на вокзал, приносила еду, плакала и ругала. Королеву с этим несчастным болтуном было уютней, чем одному. Он вообще стал тянуться к людям, не упуская возможности пообщаться, удовлетворить любопытство: так наверстывал свое прошлое одиночество.
Пустая голова Паши была набита схемами выигрышной стратегии. Королев пытался воспитывать его, рассказывая о Законе больших чисел. Бида, не понимая из этих рассказов ни слова, большей частью оттого привязался к Королеву, что решил, будто тот как раз и обладает тайным способом разрешить «однорукого бандита». Королев видел, как он, делая страшные глаза, украдкой указывает матери на Королева, что-то шепча жирными губами. Как женщина пугается и недоверчиво смотрит ему в глаза.
Из опыта привокзальной жизни Королев вынес, что на вокзале всегда есть люди, которые непрерывно важно ожидают поезда. Как правило, это полусумасшедшие старики, старухи и их приблудные не то кореша, не то дети. Непременно подчеркивается, что они ждут не чего-то там такого, совсем не жизнь прожидают, а ждут именно поезда. Они страстно хотят быть как все, делают вид, что они тут не просто так, а осмысленно, как приличные – и тоже куда-то едут. Для этого из расписания поездов берется подходящее время отправки, скажем, 12:25, до Брянска. И каждые четверть часа они у вас попеременно справляются о времени. Вы отвечаете. И вам кивают, приговаривая: «Осталось столько-то», покачивают головой, посматривают по сторонам, будто приглядывая за сумками, ничего, что чужие. Когда же время икс остается позади, спустя час-другой возникает новое значение переменной, непременно соотносящееся с реальным пунктом назначения.
Тоска по будущему владела нищими. Будущее время было для них закатывающимся солнцем, которое больше не взойдет.
Такое оправдание личного существования завораживало Королева. Комичная скрупулезность, с которой эти люди упорядочивали, маскировали нормой, удерживали свою жизнь, снимая пафос, наполняла его пронзительностью.
LXXII
Бродяжить было трудно, но увлекательно. Он всё время подыскивал новый ракурс, в котором ему было бы интересно вгрызаться в Москву, теперь представшую особенным остросюжетным пространством, каким когда-то было пространство детства – царство помоек и свалок, подвалов, складов, заброшенных локомотивов, пустых цехов, в которых можно было набрать карбиду, украсть огнетушитель, ацетиленовый фонарь, срезать с брошенного компрессора пучок тонких медных трубок, набрать в консервную банку солидола для войлочных поршней воздушных ружей, напиться вдоволь ядреной газировки из автомата: щепоть крупной соли в пол-литровой банке вскипала вместе с рыгающей ниагарой газводы…
Он гнался за Москвой и впивался в нее – она была его левиафаном. Он находил в ней столько увлекательного страха, столько приключенческой жути, извлекаемой при посещении необычайных мест, что порой утром никак не мог сообразить, чем сперва ублажить себя, чем заняться, куда пойти: не то на чердаки Чистого переулка – копаться в рухляди и старых журналах, выискивать, высматривать сквозь слуховые оконца доисторическую мозаику проваленных крыш, ржавых скатов, покосившихся пристроек, ослепительно засыпанных синеватым снегом; не то – пробраться на заброшенные мансарды Архангельского подворья, просеивать противопожарный песок, которым были завалены перекрытия, вылавливать из сита мятые гильзы, довоенные монеты, серьгу – серебряную дужку с оправленною капелькой граната, – всё, что ссыпалось из карманов постиранных блузок, рубашек, брюк, гимнастерок, вывешенных на просушку, снятых с тел уже истлевших; не то – рвануть на Поклонку, в Матвеевский лес, пробраться по пояс в снегу лесистым оврагом к первому пятиметровому забору сталинской дачи, барахтаясь, откопать низенькую собачью калитку, скинуть обломком ножовки крючок, порвать джинсы о гвоздь, взойти в зону отчуждения, прилегавшую к «цековской» больнице, оглядеться поверх расчищенных ни для кого дорожек, поверх еще одного забора, набегающего вдали под вилообразными и корабельными пагодами сосен, войти в параллелепипед оранжереи, в жаркий оранжерейный город, полный стекла, света, пахучих дебрей, плетей с колючими мохнатыми огурцами, свежевыкрашенных отопительных змеевиков, увенчанных белыми солнцами манометров, и мшистых вазонов, хранящих корневища мандаринов, лимонов, лаймов, луковицы мохнатых георгинов, сильных гладиолусов, лилий, путаницу корявых обрезков виноградных лоз, из мускулистых расселин которых взлетала, ветвилась разносортица крапчатых дурманных орхидей; погулять среди вспышки лета, разглядеть бабочку, проснувшуюся в оттепельный зной и теперь гипнотически раскрывающую и смыкающую крылышки, посидеть в горячем от стеклянного солнца седле культиватора, упасть на колени, когда сторож появится в проеме, ползком обойти его к выходу – и пулей прошить сугробы, калитку, овраг.