Катя вырвала из-под его тела руки и стала колотить по ушам, впилась в них ногтями. Нащупала глаза, стала давить, но Соломину удалось укусить ее за запястье. Высвободила ноги и заколотила пятками по его пояснице. Соломин, с красным лицом, вдруг ослабил зажим. Катя закашлялась, захрипела, а он тем временем шарил по ее телу… Снова обрела силы и стала отбиваться. Наконец он поймал ее руки и получил удар в пах, от которого озверел окончательно и в припадке ярости затянул шарф… Враз ослабела, и он начал стягивать белье с обмякшего тела. Когда же продышалась, то стала ему помогать, и обнимать, и кусать в плечо, и всё произошло мгновенно и бесчеловечно.
Она заснула у него на плече – впервые в жизни. Заснула беспробудным детским сном, будто ничего не было. Во сне вытягивала губы и что-то беззвучно шептала, словно пробовала на вкус собственное дыхание. Соломин, опустошенный, тоже провалился в сон, но вдруг подскочил от мысли, что сейчас проснулся не он, а кто-то другой. Он сел на кровати, глядя на раскачивавшиеся черные ветки яблони за окном, на блестящие капельки на карнизе, отражавшие свет фонаря, – и задохнулся волной захлестнувшего его ужаса.
Соломин не переносил жестокость в любом виде: ни по отношению к животным, ни по отношению к людям, – и считал, что на женщину ни при каких обстоятельствах нельзя поднимать руку. Он понимал миролюбивых буддистов и десять лет был вегетарианцем. Другое дело, что на доброту у него почти никогда не было сил. Лишь раза два с Соломиным случались припадки гнева, во время которых он выходил из себя. Однажды в детстве его всю зиму третировал во дворе один хулиганистый малый, на два года старше. Соломин стойко терпел обиду, как вдруг во время игры в хоккей после подножки он кинулся на обидчика, повалил и колотил его клюшкой, пока та, к счастью, не сломалась. Другой раз соседский забулдыга убил на шапку пса, которого дети подкармливали, и Соломин насыпал сахару в бак его мотоцикла. И это все злые дела, которые ему довелось в своей жизни совершить.
Соломин прислушался к Катиному дыханию, тихонько оделся и выбрался наружу. На траве лежал иней, и Соломина тут же пронизал озноб. Быстрым шагом, глубокими вдохами едва сдерживая дрожь, он миновал белевшую церковь. Над черной полосой леса мигал красный маячок трансляционной вышки. В сторожке у отца Евмения светилось окно. «Хорошо верующим. Читай себе псалтирь от всех напастей и в ус не дуй», – подумал Соломин.
Он отпер дверь заднего хода имевшимся у него на связке ключом и проник в дом. Поежился, миновав в вестибюле силуэты супругов Чаусовых, с животной тоской в тусклых лицах, которую снова отметил, когда снимал ключ с крючка на вахте. Соломин поднялся в амбулаторию, включил настольную лампу, запустил терминал, расстегнул пояс и, выдавив на ладонь немного геля, сунул руку под рубашку. Растерев на груди гель, он туда же сунул пластиковую гантельку и, поводив ею по ребрам и грудине, нащупал сердце. На экране сокращалось нечто, похожее и на эмбрион и на большое, неуклюже скачущее животное.
По коридору прошаркал в туалет Капелкин и, заметив свет под дверью, заглянул на обратном пути в амбулаторию.
– Ты?.. Полуночничаешь?
– Не спится. Вот смотрю, где тут душа под ребрами.
– Иди спать, – сказал Капелкин. – А если поломаешь прибор? Анархист тебе тогда глотку вырвет… А мне глаз.
Он заметил безумный взгляд Соломина и спросил:
– Случилось чего?
– Пойду я, – сказал Соломин, глядя в одну точку и опуская крышку терминала. – Пойду…
У Дубровина форточка была открыта зимой и летом, и еще с улицы Соломин услыхал, как доктор смачно храпит.
– Владимир Семеныч, прости! – позвал он. – Владимир Семеныч!
Храп осекся, послышался кашель и окрик:
– Кто там? Что случилось?
– Это я, Владимир Семеныч. Извини меня.
На веранде мигнул и задрожал, разгораясь, люминесцентный фонарь и показался Дубровин в китайском, с павлинами, халате.
– Милый мой, что стряслось? – спросил он, кряхтя и откашливаясь спросонок. – Пожар, что ли? Заходи…
– Спасибо, доктор, – Соломин шагнул на веранду и схватил Дубровина за руку. – Владимир Семеныч, – сказал он дрожащим голосом, – ты доктор, ты скажи, что со мной? Я погибаю! Никогда со мной такого не было, мне чудится, что кто-то вместо меня теперь живет. Спаси меня, я спятил, мне страшно… Я не ручаюсь за себя! Меня в больницу надо… Забери меня!
– Да подожди ты про больницу. Ты о чем? Чего дрожишь?
– Дай валерьянки или еще чего у тебя есть… Водки дай! Имеется?
– Постой, постой… – повернулся и пошел в комнату Дубровин. – Что ж такое-то? Что стряслось? Третий час уже, милый мой!
– Прости, не хотел тебя тревожить, я в большой дом сначала пошел, сил не было у себя оставаться, – сказал Соломин, понемногу приходя в себя от звука собственного голоса. – Ты, Владимир Семеныч, единственный, кто мне сочувствует немного… Надеяться мне больше не на кого. Полчаса назад я понял, что за себя не ручаюсь. Во что бы то ни стало меня нельзя сейчас оставлять одного. Я или с собой что сделаю, или с другими. Мне нужно что-то предпринять. Хочешь – клади меня в больницу, хочешь – не клади. Вот, я весь здесь. Я сдаться пришел.
– О Господи… Час от часу не легче… – проговорил Дубровин и, ежась, обхватил себя руками. – Сплю себе и вижу: дирижабль колокольню нашу сносит; а потом ты кричишь… Так что случилось-то?
– Говорю же, боюсь себя, – сказал Соломин, но уже менее уверенно, так как присутствие Дубровина дало ему точку опоры в реальности. – Я только что ее чуть не убил. Понимаешь? Что делать? Скажи мне, Владимир Семеныч! Я боюсь домой идти. Вдруг снова дам промах, но теперь уже роковой?
Дубровин сложил руки на груди, откинул голову назад и задумался.
– Что ж… Так-так-так… Прямо-таки чуть не убил?
– Душить стал, еле опомнился.
– А сейчас с ней что?
– Спит.
– Но ведь опомнился. Сумасшедшие никогда не осознают, что спятили. Так что брось. У меня останься. Тебе нужно выспаться.
– Спать не могу, дай мне снотворного, наркоза дай, у тебя же есть что-то такое, да? – сказал Соломин, чувствуя огромное облегчение после слов Дубровина. – Уколи меня чем-нибудь, сил моих нет… Только, пожалуйста, Турчину не говори, – добавил он, едва сдерживая зубную дрожь. – Или дай чего покрепче. Есть у тебя выпить?
– Да уж… Можно и выпить. Только ты выпьешь таблетку, а я выпью коньяку.
Дубровин подошел к буфету, вынул бутылку коньяка и коробку с лекарствами, выбрал баночку, дал Соломину две таблетки и подал стакан воды. Соломин взял стакан дрожащими руками и расплескал на грудь.
– Жить мне тошно, Владимир Семеныч, – сказал Соломин, вытирая рукавом мокрые губы. – Надо что-то делать. Там, на реке, жил себе и жил, ничего не знал и был спокоен.
– Так чего ж ты вернулся? – пожал плечами Дубровин и поднес к губам рюмку.