XI
Чаусов прожил огромную жизнь, полную путешествий, созерцательной подвижности, устремленности в неведомое, одиночества, раздумий и тоски. Поместье его было защищено от посягательств большевиков самим Луначарским, который выдал Чаусову охранную грамоту на его местожительство, признаваемое новой властью памятником культуры. Усадьба обладала мемориальным статусом, но музея там никогда не было: хозяин ценил приватность. Кроме Левитана, деда Дубровина, сторожа, жившего с семьей во флигеле, спаленном потом пионерами, эконома в лице очередного председателя колхоза «Десять лет Октября» и штабных офицеров 11-й танковой дивизии вермахта в отсутствие хозяина за всё время никто не населял усадьбу. Да и Чаусов, проживая дома в промежутках между экспедициями, занятый осмыслением результатов полученных исследований и планированием будущих, гостей не жаловал, с Дубровиными мог не видаться месяцами, а родственники его не навещали, поскольку частью сгинули в боях на Перекопе или с Первой конной, частью покинули Россию и проживали кто в Аргентине, кто во Франции, кто в Англии. В округе поговаривали, что Чаусов – тайный монах или хлыстовец, и это было наилучшим объяснением его холостой жизни.
В молодости Григорий Николаевич Чаусов был два года женат, но жена, безвестная смолянка, умерла в Петербурге при родах, вместе с ребенком; после этого он перестал чураться гостей (в дневнике: «На людях тоска веселей…»), и полтора десятилетия во время его пребывания в пенатах званные им гости населяли усадьбу – друзья студенческих времен или коллеги по Географическому обществу, которые тоже, как и он, проводили в России отпуска между экспедициями. Среди этих зоологов, климатологов, геологов и проч. стало обычаем привозить Чаусову разных экзотических птиц, животных, рыб и в день летнего равноденствия выпускать их на волю в надежде, что мангусты, или койоты, или гиены приживутся в здешней дикой природе. До новейших времен прижился в реке только catfish — американский сомик; среди волков время от времени охотникам до сих пор попадаются уродливые экземпляры собаковолков в полосатой шкуре; а зеленые попугаи продержались до революции, успели размножиться, но случился морозный январь 1924 года, и вся стая померзла, кроме одного самца, успевшего влететь в сени, когда сторож входил в дом и отряхивал на ступеньках веником валенки; попугай дожил до убийства Кирова и научился выговаривать «Титаны и коммунисты, шаг вперед!».
А еще в начале века в отсутствие хозяина этот сторож частенько допускал в усадьбу самого Левитана, чьим излюбленным делом было рыскать по местным лесам и полям в поисках каких-то особенных пейзажей, которые он понимал как «лики Бога». Чаусова с Левитаном познакомил Врубель, и путешественнику понравилось, как этот художник, не выговаривавший «ш» (и вместо «шлюзы» и «Миша» говорил «флюзы» и «Мифа»), выражает свои мысли о природе. Наблюдательный Чаусов сам часто бывал захвачен впечатлением от исследуемого ландшафта, который он читал как книгу тайн, и он позвал Левитана к себе в гости на этюды, обещая прекрасный выбор: ярусы поймы, на которых верхушки деревьев едва достают до комлей стволов на следующем уровне; овраги глубиной с преисподнюю, полные осенних крон кленов, лип, прозрачности; стальной блеск речного плеса, на котором в ветреную погоду мелькают белые барашки метровых волн, и сахарная блестка церкви, выхваченная мелькнувшим просветом, пронзительно белеет в лиловых космах туч на высоком берегу, венчая возносящуюся перспективу излучины…
Левитан успел за неделю влюбиться в молодую соседку Чаусова – Настасью Иловайскую, владевшую селом Романовом в восьми верстах от Весьегожска. Она была знатоком его творчества, не пропускала ни одной выставки и сошлась с ним легко, однако, как случается порой при приближении к идеалу вплотную, стала вскоре тяготиться обществом художника.
Левитана, напротив, обуяла отвага, но, получив холодный отпор, он пропал на несколько дней в лесу. Чаусов искал гостя с собаками. Левитан вернулся невредимый, а Григорий Николаевич от радости и смущения просил художника не церемониться и приезжать в его отсутствие весной – писать мартовский лес и распутицу в поле, писать половодье, когда поля заливаются зеркалом и в него опрокидывается небо, писать первую звонкую зелень и маковые поля. Левитан так и поступил и, хоть Иловайская бежала от него за границу, несколько лет приезжал осенью и весной в Чаусово, заручившись в переписке неизменной благосклонностью хозяина; здесь Левитана навещали многие друзья и доблестные живописцы – Коровин, Васнецов, Серов.
В XIV веке Весьегожск был столицей удельного княжества, и на погребенном под развалинами тракторной станции городище Турчин иногда проводил досуг, с лопатой и совком в руках; на берегу находил наконечники, которые насаживались на колья, установленные на бродах в качестве защиты от конных татар, форсировавших Оку. Однажды он вернулся с раскопок и швырнул облепленную глиной лопату к стене хозблока.
– Только в странах с сухим климатом возможно древнее прошлое, – сказал молодой доктор. – В странах, где грязь есть основа осадочной породы, прошлого не существует.
– Новгородская археология как раз грязи и благодарна, – нахмурился сидевший на ступеньке крыльца Соломин.
– Это исключение только подтверждает правило, – отмахнулся Турчин.
Усадьбы вокруг Чаусово примечательны. Есть гигантская ферма, окруженная высоченным забором и хозяйственными постройками, с крыш которых истошно облаивают путника безухие кавказские овчарки; вокруг фермы по ничейным лугам бродит огромное стадо баранов, которыми верховодит черный козел по кличке Алкаш. Соломин однажды оставил машину у брода Мышки, забыл захлопнуть дверь, а сам отправился на перекат ловить голавлей. Тем временем Алкаш залез за руль, и Соломин вместе с пастухом битый час вытаскивали вонючее рогатое чудище из-за баранки.
Есть и усадьба в финском стиле – из толстенных бревен, с верандами, мезонинами, балконами и флигелями; в окрестностях ее построены два загона, где объезжают лошадей, и за ними – просторная, теплая конюшня, из стойл которой слышатся ржание, удары, хруст; орловские рысаки и поволжские рыжие кунчаки выезжаются на подрагивающих при натяжении ремнях, пуская в морозном воздухе клубы пара из ноздрей, роняя дымящиеся яблоки…
Есть огромные участки земли, по краям которых далеко-далеко – за горизонт – тянутся березовые жерди изгородей, уже почерневших, с отставшей берестой; дикие эти наделы раздражают Соломина, он всегда пишет пейзаж без этих «клетей и оглоблей». Случалось и на краю леса встретить поселенцев – изгородь и вдалеке за ней крепкий дом с широченной верандой на свайках, как салун в ковбойских фильмах; но никогда не удавалось понять, кто и зачем здесь держит алабая и двух узбеков, от рассвета до заката на тачках растаскивающих по участку чернозем, на въезде наваленный кучами из кузовов самосвалов.
Некогда окрестности Чаусово своей близостью к новинкам цивилизации могли похвастаться перед любым уездным городом. В Почуеве, например, пионер телефонизации Голубицкий открыл первую в России мастерскую по изготовлению телефонов его конструкции; в деревню к Голубицкому приезжали друзья: основоположник космонавтики Циолковский, читавший и для крестьян лекции о «ракетных поездах», и математик Софья Ковалевская, изложившая в Почуеве результаты своих исследований колец Сатурна; слушавший ее Чаусов потерял голову от этой ладно скроенной умницы, которая потом виртуозно повелевала им во время их краткого, как грозовой ливень, романа…