Всё разрешилось, когда на полевой стан заглянул Хашем. Он не стал обедать, а просто прошелся под навес осмотреться, поздороваться. Тереза стояла над огромной сковородкой, где шипели, потихоньку темнея от масла, кругляки баклажанов. Она густо покраснела, когда Хашем протянул ей руку, судорожно вытерла о фартук ладони и качнулась на цыпочках над плитой, когда протягивала ему пальцы для пожатия.
На следующее утро я увидел ее сидящей на крыльце вагончика с кружкой чая. Я сел рядом на ступеньку. Она подвинулась. Помолчали. Наконец я спросил:
– Ты что здесь делаешь?
– То же, что и ты, – ответила Тереза.
– Где Марк?
– В Дрездене, у мамы.
Потом она встала и вошла в свою каморку.
Тогда я ушел на озеро проверить верши и по дороге понял, что она права. Меня пронзило понимание того, что именно я делаю здесь столько месяцев, почему не свалю прочь от этого сумасшествия, абсолютного помешательства. Я понял, кому я поклоняюсь. Именно так. «Поклонение» – точное слово.
Дня через четыре к Северному кордону пропылил джип. Из него вышел человек в синих брюках, белой рубашке и темных очках. Когда он их снял, я узнал Роберта.
Тереза в это время под навесом чистила песком кастрюли, чтобы потом Ильхан отвез их к озеру прополоскать. Она только взглянула на Роберта и тут же снова обратилась к днищу кастрюли. Роберт подошел к ней. Через минуту они боролись. Роберт тянул Терезу за руку к машине. Сначала она сопротивлялась, как упирается маленький ребенок, не желая покидать игру. Потом остервенело.
Роберт открыл заднюю дверь, когда я приблизился к нему и крикнул:
– У тебя шнурок развязался.
– Не лезь! – ожесточенно крикнула мне Тереза и в тот же момент оказалась коленями на заднем сиденье. Она тяжело дышала. Мокрая прядь на лбу. Косынка съехала набок.
Я двинулся к Роберту, тот встретил меня ударом справа, кое-как я ушел, но все-таки чиркнуло, раскровило бровь. Я рванул его за плечи от водительской двери, но тут выскочила Тереза и оттолкнула меня. Залезла на заднее сиденье, машина тронулась.
Она вернулась на следующий день одна, с чемоданом, который помогли ей выгрузить из машины и занести в вагончик мальчишки-егеря, подвезшие ее от трассы.
4
Впервые Тереза появилась в Ширване вместе с Робертом в составе одной из правительственных экскурсий. В тот раз Хашем не успел увильнуть, и пришлось ему рассказывать о джейранах, показывать птичник. Я как увидел Терезу, так ни разу и не отвел от нее глаз. Вместе со всеми толкался в птичнике. Роберт был единственным, кто задавал осмысленные вопросы. Тереза смотрела на Хашема с чуть приоткрытым ртом.
Роберта особенно интересовала хубара. Хашем распространяться не стал, ограничился соображением, что, мол, редкую дрофу-красотку можно увидеть в наших степях наряду с талышским фазаном.
У Терезы чуть разновеликие, словно слегка раскосые груди, и если чем-то возмущена, ходит так, что сжатые кулаки носит, как молоточки. Но при этом вся она долгая, тонкая, запястья, щиколотки, колени ее, когда спит, можно рассматривать часами, по отдельности, вместе, и, чтобы лишний раз не вводить себя в неравновесие, отводишь взгляд, живешь с ней как бы в прищур, неотрывно следя боковым зрением. Все-таки чуть крупные бедра. Она уклончивая, отчего кажется мирной. Только кажется. Сильную копну вьющихся волос непросто умять в ладонях, я обожал гладить их, зарываться лицом в эти солнечные путы, почему-то чуть пахнущие камфарой, отчего – неясно: ни один из ее парфюмерных пузырьков не благоухал сердечным этим ароматом. Но ошибки быть не могло, я его знал отлично – моя бабушка, работавшая врачом, в детстве часто брала меня с собой на вызовы, и я точно знаю, как пахнет сердечная боль, как благоухает тяжелейший приступ, когда разламывается грудь и нечем дышать, а смертный морок испариной ложится на лицо.
Когда я бегал по утрам, летящее навстречу утро пахло мокрым выметенным асфальтом, и свежим бельем, и шампунем идущих навстречу женщин – безработные или господствующие мужчины еще спали, а работяги вставали раньше, еще до времени моей пробежки, и, когда я возвращался, с дыханием, проветренным пятью милями, и после душа тихонько входил в спальню, я припадал к ее волосам и мгновеньем обморока слышал этот странный, влекущий и тревожный смертный запах…
Ароматы обладают самой мощной корневой системой памяти. Если тронуть их, поднимется пласт более реальный, чем действительность.
Запах камфары взорвал память случайно. Мы почти ни с кем не общались на нашей улице, на нашем Cedar Creek Circle, хотя все со всеми здоровались и знали друг друга поименно. Только сосед-холостяк Дилан Томсон, сухопарый электромонтажник, которому я разрешал парковать свой грузовичок на моем подъезде, с чистым твердым и добрым лицом, сидя однажды на ступеньках крыльца со стаканом Jameson без льда, в ответ на приветствие ухмыльнулся и показал мне пальцем на алый козырек Wendy’s, который пылал неоновым курсивом в остывающей струящейся тьме: «Все последние двадцать пять лет ровно в семь утра я приходил в этот Wendy’s и съедал свой завтрак». Так вот, когда Дилан получил свой второй несмертельный инфаркт, мы выскочили на рев сирены, чтобы увидеть, как пожарные и санитары на носилках сносят его с крыльца. Прикрытые уставшие глаза Дилана проплыли мимо, и я уловил в воздухе тот самый запах сердечного приступа. На следующее утро я перепробовал всю парфюмерию в доме, все шампуни и лосьоны, пены и молочко, но не нашел ничего, что бы содержало хотя бы призрак запаха, который всегда витал в волосах Терезы.
Она не была для меня ни загадкой, ни божественным омутом, я вполне знал ее повадки, инстинкты. Тем не менее она обладала неудержимой текучестью, с этим ничего нельзя было поделать, я просыпался каждое утро с новым человеком. В постели она была то открыта, то застенчива, но упоительна и благодарна, однако я никогда не знал, покорена ли она без остатка; так ручей в жару над омутом после купания остывает ровным теченьем.
После года нашей совместной жизни я пожелал бросить кочевую работу, найти место в отделе исследований и разработок, возможно, переехать в Техас, в Остин, для чего все-таки пришлось бы всерьез подтянуть навык научных исследований. Я думал, она обрадуется, но едва сумел не показать виду, когда Тереза отложила салфетку и посмотрела в упор: “It’s a bad idea. I like you’re coming after parting”
[23]. Она никогда не отвечала сразу на неприятный ей вопрос, и промедление значило отрицание. Теперь она ответила мгновенно, что означало: она в гневе.
Я мало знаю о том, чем она жила в своей первой жизни, длившейся двадцать два года. Отец, водитель-дальнобойщик, катался по всей Европе, однажды пропадал аж десять месяцев. Мать, парикмахерша, болтала с ней часами – никогда Тереза так не была оживлена, как во время разговора с матерью или с кем-то еще из своего немецкого прошлого, я точно не знал, но она говорила, что звонит матери, и в самом деле я пару раз случайно поднимал вторую трубку и слышал хрипловатый женский голос на другом конце… Но в телефонных счетах был еще один частый номер с префиксом 49, по которому раза три мне ответил приятный мужской баритон. Меня угнетала эта ее оживленность по-немецки, ее другая, отъединенная, более живая, чем со мной, жизнь, совсем иная – эмоционально и умственно. Украшения, которые я ей дарил, она ни разу не надевала после примерки, хранила их в запрятанной в белье коробке из-под трюфелей, и тяга ее ко мне была не выше физиологической вынужденности. Всё это искажено и усилено болью, и я не могу теперь отринуть от себя фантомную часть жизни, она стала больше меня самого, я полон ею, как воздушный шар полон летучим инертным газом. Я брался учить немецкий, но она смеялась, когда я пробовал на нем говорить, повторяла сдержанно или не повторяла совсем, как правильно, отмахивалась, и я однажды сбросил самоучитель в Атлантику из вертолета. Последние восемь месяцев жизни я уезжал в командировки с облегчением, надеясь – и замирая от страха – вернуться и не застать ее. Открыв дверь и не найдя, обнаружив отключенным мобильный телефон, бросался в город. Она брала в университете курс корпоративной психологии, на классах требовалось отключить сотовый, и я ненавидел вторник и четверг, весь дом был полон каких-то мрачных пособий по технологии управления массами… Несколько раз я заставал ее оживленно говорящей по телефону по-английски. Разумеется, она могла в колледже общаться с кем угодно. Разумеется.