«Вячеслав – это имя-святыня, означающее в нашем городе Вячеслава Иванова, корифея Серебряного века поэзии, еще петербургского покровителя Хлебникова, на сломе эпох до своего отбытия в Италию нашедшего филологическое прибежище в отдаленном Баку, в университете, – объяснил нам потом Штейн. – Быть учеником или ученицей Иванова, иметь в семейном архиве несколько размноженных лекционных тетрадок – особая гордость, вспученная провинциальным голодом по культуре, образовательная каста, распространяющаяся еще на два-три поколения».
Больше ничего мы от ученицы Вячеслава Иванова не услышали. Старуха вдруг заволновалась, затрясла нижней челюстью, попробовала встать и плюхнулась обратно, перепуганная своей слабостью. Штейн ее поднял и увел. Мы остались растаскивать клетки и собирать кузнечиков.
Хашем после прихода старухи перестал стричься и обезобразился, став похожим на Тарзана.
Единственное, что привлекало меня в театре Штейна, – запах масляных красок, которыми благоухали холсты декораций.
Когда произносил все свои реплики, я старался отойти подальше вглубь, к заднику, где запах еще не остывшего красочного масла потихоньку успокаивал и был единственной нитью, удерживавшей меня на сцене. Я трогал шероховато-гладкий, чуть колкий на излете мазка холст, где вздымались одна за другой высоченные волны, ровно, как в шторм, когда заходишь в море против сбивающих с ног белых валов, пышных на уровне шеи, плотных – вокруг груди и живота.
Штейн упросил своего школьного товарища Вову Ривкина, художника, джазиста, вдохновенного анашиста, с закрытыми глазами рисовавшего портреты членов Политбюро (особенно вдохновляясь Косыгиным), мотающегося по всей республике на шабашки по оформлению спортивных магазинов и аптек (серебрянкой по стеклу – ракетка встречает волан, волейбольный мяч пикирует поверх сетки, змея вползает в чашу), нарисовать ему морской берег и чаек: две малярные кисти, ведро белил, ультрамарин и сажа.
Штейн свирепо взлетал на сцену, оттаскивал меня от моря, от разглаживания крыльев чайки с желтоватым бешеным глазом:
– Так никуда не годится. Почему ты шепчешь? Илья, ты же биндюжник, на тебе пахать и сеять, с тебя баржи грузить, почему ты боишься смотреть в зал? Ты не Шаляпин, но и зал не девушка, и здесь тебе не Большой театр, тут всего восемьсот мест. Когда ты последний раз смотрел на себя в зеркало?
– Утром.
– Плохо смотрел. Ты повнимательней следующий раз посмотри, попристальней. Может, прозреешь наконец, кто ты есть.
– Кто?
– Кто? Почему ты шепчешь? Еще раз скажи: «Кто я?»
– Кто я.
– Ну, почему? Почему? – взвивался «волчком» бешеный автор. – Почему ты произносишь реплики так, что даже суфлер услышать не может? Ты сам-то слышишь?
– Вы же слышите.
– Так, секундочку. Я не считаюсь. Внимание! – загрохотал Штейн и захлопал в ладоши, обегая сцену, сгоняя всех в кружок. – Слушайте и не говорите, что не слышали. Слушайте и запоминайте, чтобы он не говорил, что не помнит. Отвечаю на вопрос, кто есть Илья, – Штейн свирепо повернулся ко мне. – Представь апрель 1921 года. Ты начальник агитотдела Персармии, штаб которой находится в Реште. Ты – опора народно-революционного движения. Ты юный, но героический человек, способный повести за собой в атаку красноармейцев. Ты способен пустить предателя революции в расход, одним щелком. Ты способен к твердости и восточному коварству: ты можешь послать солдата в тыл с запиской, содержащей приказ подателя ее расстрелять. Ты способен взять в долг у нищего полубезумного поэта деньги и не вернуть их ему. Или как начальник его просто не выдать расчет после экспедиции. Двадцать туманов! Цена хорошей винтовки. И ты способен ласково терпеть притязания на возврат долга, ибо ни у кого ты не одалживался, потому что поэт сума-сшедший и давно страдает манией преследования. Маяковский, видите ли, у него украл черновики! Черновиков просто не было, потому что стихи не писались. Формулу Времени тоже никто не крал, ибо она так и не была предъявлена в чистом виде. Ты способен вывезти из Персии несколько повозок трофеев и через год оказаться временно исключенным из партии за утайку восточных ценностей. Ты стойкая и честная личность. Не каждый сможет выдержать троекратное исключение из партии, четыре ареста и две ссылки, это помимо мучений дознанья. Когда тебя через пятнадцать лет арестуют по обвинению в шпионаже и троцкизме, ты – невысокий (ссутулься, не скупись, экий дылда), седой, с профессорской бородкой строгий человек – станешь старостой камеры, выдержишь все пытки, будешь защищаться научно, избежишь оговоров, не выдашь никого. Так почему ты шепчешь?
– Мне мой герой кажется робким.
– Это Абих робкий? – вскричал Штейн. – В тюрьме он хвастался, что все беды его от личного знакомства с Троцким, что отказался от ордена Красного Знамени, ибо истинные революционные борцы не нуждаются в наградах. Да он чистопробный авантюрист, шпион по натуре, разведчик, умный проныра: он сторожил чужое открытие, воровал у великого поэта черновики, списывал украдкой у него из тетрадей формулы Времени.
– Но в то же время Абих – яростный защитник ценности Хлебникова для будущего, – мямлил я в ответ, припоминая инструктаж, розданный на листках на прошлой репетиции. – Дважды он регистрировал договоры в издательствах на издание книги о путешествии Хлебникова в Персию.
– Он просто хотел причаститься величию поэта. Он мог шлепнуть Хлебникова в случае, если бы тот открыл действительно что-нибудь толковое и окончательное. А результат экспроприировать в пользу революции. Абих – питомец Блюмкина и через него – Троцкого, который как раз и руководил порывами Блюмкина. Кумир и покровитель Абиха – Блюмкин, страшный человек, любовник революции, еретик, исполненный брутальной похоти и самозванства – наравне с яростным стремленьем к высшей правде, сладострастная неизвестность которой привела его и на Тибет, и к исмаэлитам, и в Палестину…
– Чудовище, – испугалась Гюнелька.
– Ублюдок, – сказал Вагиф.
– Не вам судить, лилипуты, – сказал Штейн. – Пожили бы вы с такими задатками на взлете XX века, поработали бы подмастерьями на заводе – в черте оседлости, без права на образование и цивилизованное будущее: прямой путь стать умным чудовищем.
– Не знаю, не пробовал, – не понял я Штейна.
– Блюмкин – человек, обучавший твоего героя науке беспощадности ума и всепоглощенности делом мировой революции. Абих в Реште доложил Блюмкину, что футурист, специалист по будущему, Хлебников в своей работе «Доски судьбы» ищет формулу Времени. Потому он и рвался, и прибыл в Персию, что знает о приходе мехди, повелителя Времени. Обладание формулой Времени, выведенной на основе связи прошедших эпох, событий, составивших их, дает возможность системного предвидения исторического процесса. Хлебников работает над выражением одного исторического события через другое с помощью степеней чета и нечета, двух фундаментальных элементов бытия.
– А зачем Блюмкину, то есть Троцкому, эта формула? – спросил Вагиф.
– Как зачем? Ведь такое знание – не просто сила, а всемирное могущество! Троцкий был одержим карикатурой мессианской идеи – всемирной революцией. Он сам исподволь примерял на себя роль освободителя мира, совершенного победителя, именно мессианского типа. Вот почему ему необходима была формула Времени, над которой работал Хлебников, ибо, владея ею, он получал инструмент для препарирования будущего. Риск поражения с ее помощью был бы сведен к минимуму. Десять, двадцать лет – и Северный полюс поменялся бы с Южным.