Книга Солдаты Апшеронского полка. Матис. Перс. Математик. Анархисты, страница 175. Автор книги Александр Иличевский

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Солдаты Апшеронского полка. Матис. Перс. Математик. Анархисты»

Cтраница 175

– Зачем я это тебе рассказываю? А чтобы знал, где, в каком неведомом смысле мы жили. Теперь этот смысл следует переоткрыть в сознании. Над этим я и работаю. Видишь ли, есть множество вопросов, ответов на которые не существует, но их можно открыть, сотворить поиском, телом сознания, – говорил Хашем и настороженно взглядывал на меня своим большим влажным взглядом: он давал мне щедрую фору и потихоньку проверял, оглядывался, поспеваю ли я за ним.

Из этой и еще многих бесед-лекций о Хлебникове я понял, что Хашем поставил себе целью вжиться в его образ. Причем сумма биографических знаний о нем его не устраивала, ибо ничего нет бесполезней, чем набор внешних сведений о человеке. Если бы человек исчерпывался своей биографией, ни Богу, ни ангелам не осталось бы никакой работы. Хашем понимал, что роль сама должна нащупать его откровением, и он шел ей навстречу во всеоружии.

Глава 22
Хлебников на сцене
1

От страха и неловкости, из отвращения к себе и позывов вытошнить себя на волю, которые захватывали меня на репетициях, пьесу Штейна о Хлебникове я запомнил только отдельными мизансценами. Они казались ветками никак не нащупываемого – ни мыслью, ни руками – ствола, и было неясно, как спуститься, высоко ли? – расшибешься или земля близко, спрыгнуть на прямые ноги?

И может ли читатель представить себе мое тихое внутреннее и оттого еще более сильное потрясение: он, этот ствол, вдруг семнадцать лет спустя возник на своем месте и предъявил корни (легко споткнуться о них), когда я встретился с Хашемом во взрослом состоянии.

Я обнаружил друга законченным героем некогда оборвавшегося и позабытого, но сейчас продолженного действа.

Что помню я из этой проклятой пьесы? Штейн, кажется, писал и переделывал ее по мере того, как мы репетировали, вносил поправки в реплики на ходу, заставлял переигрывать, импровизировать, мучился декорациями, выстроенными из пирамид пустых грубых клеток, в каких на базары свозят кур, уток, голубей. Густо взлохмаченные налипшими перьями и пометом клетки исполински громоздились за нашими спинами в три, пять, семь, десять рядов – постоянно перестраивались от действия к действию, означая какой-то особый стереометрический ритм. Актеры, обсыпанные пахучим птичьим черно-белым снегом, перетаскивали с места на место бамбуковые и ивовые клети и скрижали «досок судьбы», уносили, выносили, подчиняясь командам: «Пошла замена восемь на Хеопса, пять меняется с девяткой»; или: «Хеопс на месте, порядок четыре – пять – двенадцать, принять к исполнению»; или: «Пятая “доска судьбы” возводится от восьмой, выносим шестую и прикладываемся к третьей доске, чуть почтительней, пожалуйста, и попроворней».

«Досками судьбы» Штейн выдумал назначить фанерные листы, в сажень по диагонали, на которых были выжжены черновики Хлебникова – их Штейн добыл из архива Абиха. Хашем усердствовал, а я раскалял на горелке гвозди, двухсотки, подавал, один за другим, жмурясь от дыма: «доски» содержали выкладки – вычисления и формулы, летящие наискосок мелким, встревоженно-размашистым почерком – в погоне за овладением временем; Хлебников в 1920 году в Баку нащупал связь времен и до самой смерти страстно устанавливал ее в гармониках чисел…

В некоторых сценах мы принуждены были надевать себе на голову клетки и обращаться друг к другу сквозь прутья, сплевывая перья и задыхаясь от вони, давясь чихом. А еще, помню, Штейн вдруг выталкивал нас на улицу: «Для следующей импровизации нам нужна массовка!» – бежал впереди по тротуару, вдруг припадал на колено – и кричал в рупор ладоней так, что шарахались кругом и сами мы пугались до смерти: «Играем! Играем! Блюмкин отстреливается от чекистов на улицах Москвы». Или – приводил в толчею на Сабунчинский базар, долго водил меж лотков и вдруг, оглянувшись, выпаливал задание: «Блюмкин дает Абиху уроки слежки. Хлебников замечает соглядатаев, впадает в панику и захлебывается бегством. Начали!» И тогда я или бежал сломя голову, иногда припадая к стене и поворачиваясь: «Паф! Паф!», или сначала крался за Хашемом, тот с перепуганным лицом оглядывался и спотыкался о мешки, груды арбузов, а в это время Штейн науськивал мне на ухо: «Смотри под ноги, развивай боковое зрение. Пощупай груши, спроси, сколько стоит, торгуйся, торгуйся с азартом. Нагнись к крану, помой черешню, пополощи рот, сплюнь. Тяни время. Отгони с крана осу. Еще пусти воду. Следи, не теряй из виду, он зашел в шапочную мастерскую. Примерь кепку. Крикни хозяина, попроси зеркало. Молодец. Поставь чурбан на место, не балуй, натяни на него кепку, не бросай. Спроси, сколько стоит эта кубанка. Он выходит, отвернись. Продолжай. Спроси у него прикурить. Поживей, поразвязней. Сплюнь под ноги и отвернись…»

– Мне интересно, – восклицал Штейн, – мне интересно, как пах этот Блюмкин, чем благоухал этот молодой любовник революции. Порох, пот, одеколон, ружейное масло – и бензин. Да, бензин! Он обожал кататься на автомобиле! Он и Чагина с Есениным катал по Баку, убеждая угощенного опием и водкой поэта не ехать в Персию… На площадях он поил автомобиль белой нефтью, подставляя горловину бензопровода бензиновому аробщику…

Однажды Штейн привел на репетицию старуху, сухую, задыхающуюся старуху, которая каждый приступ кашля погашала папиросой. Она выкуривала ее в третьем ряду с неподвижными желтыми глазами, не мигая, не стряхивая пепел, а роняя его, когда отводила в сторону мундштук в трясущихся пальцах. Старуха в своей юности знала Хлебникова, поэт когда-то в нее был высоко влюблен, посвятил стихотворение: «Вы ведь такая же, сорвались вы с облака…». Она терпеливо просмотрела нашу авангардную кутерьму, оглашенную выкриками Штейна, выверенную грубым художественным произволом и перетаскиванием клеток, простроченную циркачеством: Хашем вдруг вспрыгивал меж клетей и ходил между ними колесом, я подставлял спину, он взлетал над сценой в прыжке, его ловил хмурый Вагиф Аскеров – Яков Блюмкин, поддерживаемый сворой чекистов, в которую затем врезался со всего разбегу Абих, то есть я, хватавший Хашема за ноги, и так далее. Гюнель, одетая в тунику, играла на арфе, вокруг нее носились с клетями в руках красноармейцы, выкрикивали строчки Хлебникова: «Два движет, трется три», «Крылышкуя золотописьмом тончайших жил», – бах, бах, Гюнель карабкается на клетки и дрыгает ногами, гладит живот: «Кузнечик в кузов пуза уложил…». Тут Штейн вытряхивает с колосников коробку с саранчой, каковая начинает летать и прыгать по клеткам, проваливаясь сквозь прутья, и снова взлетая, и снова ударяясь. Гюнель соскакивает вниз и начинает порхать, Хашем наконец ловит ее и уносит за сцену, оставив меня в бешенстве.

После прогона Штейн подсел к старухе. Мы, взмыленные, соскакивали со сцены и скапливались в проходе.

Старуха долго молчала, потом разглядела нас и испугалась, как графиня Германна. Она поняла, что должна выразить мнение.

– У Велимира были длинные свалявшиеся волосы. Вячеслав говорил, что он похож на льва, который принял христианство, – проговорила она басом и судорожно негнущимися пальцами выхватила из пачки папиросу, сломав ее. Штейн вытряхнул ей еще одну и чиркнул спичкой.

Меня укусил за палец упругий царапкий кузнечик, которого я заметил и с хрустом снял с плеча; дернул рукой, кузнечик вспорхнул, зашуршал и сел на плечо старухи. Старуха не заметила, Штейн снял насекомое не сразу.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация