Много чего я узнал от Козырева. Хлебников редко говорил долго и тем более ясно, обычно кратко мямлил или приказывал. Ибо с младшими – а вокруг него на даче Синяковых все были лет на семь – десять младше – не церемонился, знал себе цену: не многословничал, не капризничал, но своевольничал всласть. Например, мог протянуть листок со списком книг и только молвить: «Нужны книги». А возражение: «Помилуйте, но в городе белые, опасно ходить, да и библиотеки закрыты», – парировал: «Ценишь – достанешь». И вскоре ископаемый библиотекарь, озаренный глубинным уважением (в такое время – такая наука!), проникновенно выносил посланцу стопку книг, странно сочетавшую математическую статистику и языкознание. Тем не менее гением-извергом не был, предпочитал только уклоняться от общения, если что-то не нравилось или его самого не принимали. Но не всегда, случались положения, в которых он оказывался жертвой хронической серьезности, хуже всего у него получалось относиться к себе с улыбкой.
Хлебников не смеялся потому, что считал: смех есть вздох освобождения, а поэт всегда свободен.
Козырев был свидетелем, как имажинисты недолго крутились в окрестностях – и у сестер, и на косогоре у Бурсы: южный и не слишком удаленный от Москвы город, как эхо отстоящий от Крыма, от хлебосольного Юга, Харьков привлекал еще и полнотой академической, культурной жизни. Сильный университет, художественная академия и не последние театры, общество футуристов всех приверженностей – эти приметы будущего имелись здесь в достатке, много кто гастролировал в Харькове напропалую. Залетные имажинисты, среди которых были Есенин и Мариенгоф, взяли Хлебникова в оборот и короновали Председателем земного шара. На собрании в театре выдали ему бутафорский перстень, в знак помазания, а потом отобрали. Велимир отдавать не хотел, приняв всё за чистую монету. И хоть посмеялись над ним открыто, потом многим доверительно сообщал, что назначен Председателем земшара, и даже подыскивал место под свою резиденцию в качестве главы мира.
Резиденцию Председателя земного шара Хлебников решил устроить на каспийском острове Ашур-аде. Об этом месте ему рассказал его друг, моряк Борис Самородов, известный тем, что поднял в апреле 1920-го восстание на крейсере «Австралия», во время которого возглавил ревком, обезоружил офицеров и сдал их в комендатуру Красноводска. Не переносивший насилие ни в каком виде, Хлебников высоко ценил Бориса Самородова за то, что тот исповедовал бескровность переустройства мира. Младшая сестра Бориса Самородова – юная художница Юлия, гениальный подросток, – та самая Детуся, что сорвалась вслед за Велимиром с облака, это с ней он пил голубые ручьи чистоты.
Хлебников восхищался Чеховым и ставил в саду на даче Синяковых рамочную пьесу о мировой душе, из «Чайки», предваряя ее: Чехов, мол, писал про болотные огни и красные глаза дьявола – две светящиеся точки появляются на фоне озера. Хлебников сам с головешками в руках, которыми он помахивал у лица, исполнял эти огни и глаза. Хлебников дописывает эту пьесу и заставляет ее исполнять вместо Заречной Катерину Малер – но его поднимают на смех. Однако ночью двое из загулявшей молодежи, ополоумев, прибегают в дом и будят всех – оба седые, рассказывают, что видели на озере красноглазое чудище, оно было живым – дышало мощно.
Перед смертью Козырев отправил мне письмо, где требовал уничтожить записи. Я исполнил волю уже покойного мемуариста. Интересно, что Козырев говорит о Хлебникове как о феноменальном пловце, чуть ли не ихтиандре, рыбочеловеке – по четверти часа способном скользить под поверхностью воды лицом вверх, ходить винтом, бледнея в озерной толще всем долгим мосластым телом. Вот ведь попадание, вот как всё сходится – лоскут к лоскуту! А то мы дивились той строчке в автобиографии В.Х.: «Переплыл залив Судака (3 версты) и Волгу у Енотаевска». Как мы равнялись на поэта хотя бы в этом, как плавали под эстакадой, тренировались с передыхом… О эта тяжелая речная вода! Речная водичка всё же не морская, что легче пуха несет поверх волны… А если зыбь на Волге разыграется – метровая не редкость, особенно на ширине километра в полтора – на многоводной, движущейся пустыне: тут не до шуток даже в лодке. И вот отчего же, отчего – не робкий, но расчетливый, не аморфный, но для Бога выгодно бездеятельный Велимир предпринимает такие чрезвычайности, необъяснимые, от одной вероятности которых трезвого человека берет озноб?
Абих писал, что Хлебникову чрезвычайные, почти тюленьи способности пловца не раз пригождались в Персии. Однажды отряд красноармейцев два дня стоял на привале на берегу Каспийского моря. Хлебников бродил вдоль берега по нескольку километров туда и обратно, заходил в селения в надежде, что там его подкормят, – и никогда не уходил без чурека и фруктов, которые он тут же поглощал, ни разу не поделившись с бойцами. Абих однажды увязался следить за В.Х. Хлебников, весь в водорослях, бородатый, лохматый, вынырнул перед рыбачьей лодкой, стоявшей в открытом море, – так неожиданно, что рыбаки приняли его за морское чудище. А когда признали в нем человека, то обрадовались и отвезли дервиша на берег, где дали ему осетра-мамку. Он разорвал рыбье брюхо ногтями и брал беззубым ртом с пальцев икру… Да, Абих. Абих – главный мой козырь, улыбнулся Хашем в ответ на мое вопросительное выражение лица.
3
Мы с Хашемкой (я – невольно, подтягиваясь за устремленным другом) и в самом деле подражали В.Х., совершая многокилометровые заплывы, передыхая на отмельных косах, теряя плоскую землю за линией горизонта, но мы не слишком волновались – кругом были буровые платформы, заброшенные и действующие, до какой-нибудь мы бы добрались: костер из дощатого настила послужил бы нам маяком, ибо коробок спичек, залитый стеарином, всегда лежал во внутреннем кармашке трусов, зашпиленный английской булавкой, которую при судороге следовало воткнуть в мышцу.
– Но кто же знал, что рядом с Хлебниковым шла шлюпка, полная дружественных ангелов? – пожал плечами Хашем. – В Сабурке я много чего выяснил. Однажды Козырев пришел ко мне сам. До того и после – старик ускользал, сторонился, старческая болезненная настороженность (не мания преследования, но реакция на возрастающую беззащитность) пересиливала мою хватку. Так вот, один раз Козырев сам нашел меня на Сабуровой даче, хотя я не говорил ему, где остановился. Он появился в палате, где я особняком от пациентов, просиживавших в видеозале по рублю за сеанс, устроился с матрасом на широченном подоконнике, головой в крону каштана, полную теплых закатных сумерек или прохладной тени, отстоянного зноя, вывел меня в парк и шепотом рассказал, что из сумасшедшего дома Хлебникова освободил следователь реввоенсовета Андриевский. Он подселил поэта в коммуну молодых художников, занимавших в центре Харькова роскошный особняк купца Сердюкова. Андриевский стал собеседником Хлебникова и впоследствии редактором посмертного издания «Досок судьбы». Именно Андриевскому Митурич первому напишет о смертельной болезни В.Х. Козырев всю жизнь интересовался Хлебниковым, наводил мостики с людьми, знавшими его, и пересказывал письма многих, например Андриевского, который по ночам беседовал с В.Х. о мироздании. Поэт справедливо отрицал существование «мирового эфира» и сообщил ему о корпускулярно-волновом дуализме, еще не открытом Луи де Бройлем. В этом особняке Сердюкова он написал страшную поэму «Председатель чеки», где страшный дом стоял над глиняным обрывом: из нижних окон под откос сбрасывали трупы, которые закапывали внизу нищие китайцы, невесть откуда взявшиеся и в Харькове, и по всей стране (еще до НЭПа в одночасье они таинственно, как корова языком слизала, пропали).